Н. Черкашин. Нижняя вахта
Николай Андреевич Черкашин, капитан второго ранга. Служил на Краснознаменном Северном флоте заместителем командира подводной лодки по политической части. Участник дальних походов.
Я просыпаюсь от возгласа вахтенного офицера: “Задраен верхний рубочный люк!” Крикливый динамик висит над самой головой, и во сне в память мою, как на сеансах гипнопедии, навечно впечатываются ночные команды и перекличка акустиков: “Глубина... метров. Горизонт чист...” Свищет в цистерны вода. Беспечное покачивание сменяется целеустремленным движением вниз, вниз, вниз — вглубь, вглубь, вглубь. Все вещи замерли, точно оцепенели от гипноза глубины: дверца шкафчика не бьется, посуда в буфете кают-компании не гремит. Отсек наливается тишиной, глухой до жути после клохтанья дизелей и плеска волн в борта. В минуты погружения превращаешься в очень чуткие живые весы: ощущаешь десятые доли градуса любого дифферента. Некая тяжесть, будто ртуть, переливается то в ноги, то в голову, пока наконец лодка не выравнивается и не наступают обманчивые твердь и покой.
На столе у меня — буддийский бурханчик с качающейся головой, поклоны и наклоны которой отмечают крены и дифференты корабля. Должно быть, сейчас голова божка запрокинулась за спину — дифферент заложили такой, что пятки мои уперлись в носовую переборку. Не иначе на рулях глубины Комлик — самый молодой “горизонталыцик”. Нет ничего тоскливее, чем уходить на глубину с такой крутизной. В такие минуты родная каюта, дарующая столь драгоценное в отсечной тесноте одиночество, кажется склепом. Она так мала, что в ней можно или сидеть, или лежать. Она похожа на берлогу под стволом поваленного дерева: “ствол” — толстенный извив вентиляционной магистрали — проходит по подволоку. А круглый свод борта усиливает впечатление ямы. С подволока, словно мухоморы, свисают красные вентили аварийной захлопки и аварийного продувания балластной цистерны.
Нервы, нервы... На каком-то месяце автономного плавания они неизбежно дают знать о себе. К черту тоскливые мысли! Лучший способ от них избавиться — пройти по отсекам, “выйти на люди”.
Я натягиваю китель, нахлобучиваю пилотку...
Пригнувшись, вытискиваюсь из каютного проемчика в низенький тамбур, который отделяет каютку старпома, отодвигаю дверцу с зеркалом и выбираюсь в средний проход.
Изнутри подводная лодка похожа на низенький тоннель, чьи стенки и своды в несколько слоев оплетены кабельными трассами, обросли приборными коробками и вовсе бесформенной машинерией. Механизмы мешают распространяться свету плафонов, и оттого интерьер испещрен рваными тенями и пятнистыми бликами. У носовой переборки, в полумраке, словно красная лампада, тлеет сигнальная лампочка ЛОХ.
Красная лампочка подсвечивает Ионе Тодору, вахтенному электрику второго отсека. Завидев меня, он приподнимается из укромного местечка между командирской каютой и водонепроницаемой переборкой носового торпедного отсека.
— Тарыц-кап-нант, вахтенный электрик матрос Тодор!
— Есть, Тодор. Как плотность?
С легким молдавским акцентом Тодор сообщает плотность электролита в аккумуляторных баках. Я щелкаю выключателем аварийного фонаря — горит. На этом “официальную часть встречи” можно прервать. Я — замполит, и от меня, кроме вопросов по службе, всегда ждут чего-то еще. Старпом называет такие мои вылазки — “поговорить с матросом на сон грядущий о любимой корове, больной ящуром”. Тодор — бывший виноградарь, и мы действительно говорили с ним когда-то о страшной болезни лозы — филлоксере. Это было давным-давно — еще в самом начале похода. С того времени мы успели с ним вот так — мимоходом, накоротке — переговорить об Ионе Друце и Марии Биешу, о Кишиневе, о коньяке “Калараш”, о мамалыге, о Котовском, о Маринеско, о том, что молдавское “ла реведерен!” очень похоже на итальянское “арри вэдэрля!”, о битве при Фокшанах, о цыганах, что “шумною толпой по Бессарабии кочуют”, о...
Он один молдаванин в экипаже, и я знаю, как приятны ему эти беглые напоминания о родине. И без того скромные мои знания о “солнечной Молдове” давно иссякли. Тодор ждет. Ну, что я еще скажу?! Не повторять же снова об этой проклятой филлоксере?! Тодор сам приходит на помощь:
— Товарищ капитан-лейтенант, не слышали в “Последних известиях”, какая там погода у нас?
Ну, как ему скажешь, что не слышал?!
— Слышал. Сухо. Безоблачно. Температура — около тридцати.
Тодор светлеет:
— Как всегда! У нас всегда так!
Я заметил, с каким вниманием слушают в отсеках сводку погоды в “Последних известиях”. И в самом деле, услышишь, что в Москве оттепель, ветер слабый до умеренного, гололед,— и будто клочок письма из дома получил. Трудно ли представить себе московский гололед?
“С огнестрельным оружием и зажигательными приборами вход в отсек категорически запрещен!” Медная табличка приклепана к круглой литой двери лаза в носовой торпедный отсек. Оставь огниво всяк сюда входящий. Всяк сюда не войдет. В рамочке на переборке — “список должностных лиц, которым разрешен вход в первый отсек при наличии в нем боезапаса”. Список открывает фамилия старпома, за ней — моя.
Первый отсек самый большой — он протянулся во всю длину торпед, и оттого, что последняя его стенка скрыта в зарослях трубопроводов и механизмов, замкнутое пространство стальной капсулы не рождает ощущения безысходности. Ему не может здесь быть места хотя бы еще и потому, что сам отсек задуман как убежище: над головой — торпедопогрузочный люк, через который, если лодка не сможет всплыть, выходят на поверхность точно так же, как и через трубы носовых торпедных аппаратов. Это двери наружу, врата исходов.
На настиле между стеллажными торпедами меня встречает вахтенный отсека старшина первой статьи Ионас Белозарас. Опять Иона!.. Белозарас — отличник боевой и политической подготовки, отличник Военно-Морского Флота, специалист первого класса, командир отделения торпедистов, групкомсорг, помощник руководителя политзанятий.
Я люблю этого старшину вовсе не за его многочисленные титулы: тихий неразговорчивый литовец — человек слова и дела, на него всегда можно положиться... Он постарше многих своих однокашников по экипажу — пришел на флот после техникума и еще какой-то отсрочки. Рядом с девятнадцатилетним Тодором — вполне взрослый мужчина, дипломированный агроном. Я даже прощаю ему учебник “Агрохимии”, корешок которого торчит из-под папки отсечной документации. Вахта торпедиста — это не вахта у действующего механизма, но дело даже не в том. Белозарас поймал мой взгляд, и можно быть уверенным, что теперь до самой смены к книге он не притронется. Нотации об особой бдительности к концу похода лишь все испортят.
Чтобы соблюсти статус проверяющего начальника, я спрашиваю его о газовом составе воздуха. Вопрос не праздный. “Эликсир жизни” в соприкосновении с маслом взрывоопасен, точно так же как выделяющийся в аккумуляторных отсеках водород,— недаром торпеды и все инструменты подвергают здесь обезжириванию.
Вахтенный торпедист через каждые два часа обязан включать газоанализатор и сообщать показания в центральный пост. Все в норме. Кислорода — 20%, углекислоты — 0,4%. Я не спешу уходить. Любой отсек — сосуд для дыхания. Все его пространство, изборожденное, разорванное, пронизанное механизмами,— это пространство наших легких, под водой оно как бы присоединяется к твоей плевре. Воздух же в первом всегда кажется свежее, чем в других помещениях. Видимо, потому, что он прохладнее, что его не нагревают ни моторы, ни электронная аппаратура, не говоря уже о камбузной плите или водородосжигательных печках. Я делаю несколько глубоких очистительных вдохов...
Чтобы пройти в кормовые отсеки, надо вернуться в — жилой офицерский. Он похож на купированный вагон, грубовато отделанный деревом, из которого стругали в войну ружейные приклады.
Здесь же, под сводом левого борта, протянулась выгородка кают-компании. В одном ее конце едва умещается холодильник “ЗИЛ”, прозванный за могучий рык “малым дизелем”; в противоположном — панель с аптечными шкафчиками. Раскладной стол сделан по ширине человеческого тела и предназначен, таким образом, не только для того, чтобы за ним сидели, но и для того, чтобы на нем лежали. Лежали на нем трижды — три аппендикса вырезал под водой в дальних походах доктор. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что столовый мельхиор под операционными светильниками сверкает на белой скатерти зловещей хирургической сталью, за стол кают-компании всегда садишься с легким душевным трепетом.
В положенный час кают-компания превращается в конференц-зал, в лекторий, в чертежную мастерскую, канцелярию, киноклуб, библиотеку и просто в салон для бесед.
Под настилом палубы отсека — трюм: в два яруса стоят там огромные черные баки элементов. В них заключена подводная сила корабля, его ходовая энергия, тепло, свет.
Но в этом же подполье обитает и гремучий дух-разрушитель — водород. Четвертая часть его в воздухе рождает взрывоопасную газовую смесь. Батареи постоянно выделяют водород, и следить за периодической вентиляцией их, как заведено еще со времен первой мировой войны,— недреманная обязанность вахтенного офицера — в море, дежурного по кораблю — в базе.
Центральный пост — средоточие органов управления всех жизненно важных корабельных систем, мозг подводной лодки. Тронное место в центральном посту занимает железное креслице, приваренное к настилу у носовой переборки так, что командир в нем всегда сидит спиной к носу корабля. Оно похоже на подставку для старинного глобуса. Под креслом размещен штурманский агрегат. Если уместиться в тесной чаше сиденья, то в лопатки упрутся, словно стетоскопы, ревунные раструбы машинных телеграфов. Прямо у колен окажется “разножка” боцмана перед манипуляторами рулей глубины и многоярусным “иконостасом” из круглых шкал глубиномеров, аксиомеров, дифферентомеров.
За спиной боцмана — конторка вахтенного офицера с пультом громкой межотсечной связи. У ног “вахтер-цера” сидит обычно на “сейфе живучести” вахтенный механик. Эти четыре человека — “мозжечок” субмарины — размещены купно, как экипаж танка.
Сейчас здесь напряженно — подвсплыли в приповерхностный слой. Слегка покачивает. Из выносного гидроакустического динамика слышно журчание, с каким перископ режет поверхность. Это журчание да бесплотная мягкая сила, налегающая то на спину, то на грудь,— вот, пожалуй, и все, чем планета Земля дает знать о себе. Под водой же обрываются и эти связи с внешним миром. Единственное, что напоминает о береговой, сухопутной жизни,— сила тяжести. За оболочкой прочного корпуса могли бы проноситься звездные миры и проплывать затонувшие города, бушевать смерчи или протуберанцы, но в отсеках все так же ровно светили бы плафоны и так же мерно жужжал репитер гирокомпаса. Но мы-то знаем, что за этой тишиной и бездвижностью. Мы погружены в мир сверхвысоких давлений — такой же опасный, как космический вакуум. Мысль эта неотступна, как и давление океана. Она напрягает душу, чувства, разум так же, как обжатие глубины — прочный корпус.
Быть в центральном посту и не заглянуть в штурманскую рубку очень трудно. Это единственное место на подлодке, где ощущается движение корабля, где своими глазами видно, как пожирается пространство: в окошечках штурманского прибора переползают цифры миль, градусы и секунды пройденных меридианов, параллелей...
Мне нравится бывать здесь еще и потому, что деревянная каморка в железных джунглях центрального поста — с полками, заставленными томами лоций, крохотными шкафчиками, выдвижной лампой и самым широким на лодке столом (чуть больше кухонного для малометражных квартир) — напоминает об уюте оставленного дома. К тому же это самая что ни на есть моряцкая рубка на подводной лодке: карты, секстанты, хронометры, звездный глобус... Тонко отточенные карандаши, резинки, мокнущие в спирте, параллельная линейка из грушевого дерева, острый блеск чертежных инструментов...
За прокладочным столом сегодня младший штурман лейтенант Васильчиков. Широкий, круглолицый, с румяными губами. Смотришь на него, и почему-то сразу представляешь его матушку: дородную, добрую, чадолюбивую. Мне всегда Становится неловко, когда с губ Васильчикова срывается порой крепкое словцо. Как будто его матушка где-то рядом и краем уха все слышит. Ругаться ему органически не идет: он добродушен и начитан. Единственный офицер в кают-компании, у кого ни с кем никаких конфликтов. Тип универсальной психологической совместимости.
“Тип” только что бросался ластиком, привязанным к леске, в лопасти вентилятора — здорово отскакивает! Вахта выпала скучная — карта пустая, ни островов, ни банок, серая цифирь глубинных отметок. До точки поворота еще, ой, как не скоро...
Следующий отсек — жилой, мичманский. Устроен он почти так же, как и второй,— те же аккумуляторные ямы под настилом, тот же коридор купированного вагона. Тут расположены рубка радистов, каюты механика и помощника, сухая провизионка, мичманская кают-компания, она же — восьмиместный кубрик...
По сравнению с первым отсеком, где в тропиках самый благодатный прохладный климат, атмосфера здесь пахучая и жаркая даже в Арктике. Причиной тому — электрокамбуз, приткнувшийся к кормовой переборке. Напротив, чуть в стороне от двери, разверзся в полу люк мрачно знаменитой среди молодых матросов боцманской выгородки. Сюда спускаются провинившиеся, чтобы вершить на дне ее тесного трюма сизифов труд по наведению чистоты и сухости.
В дверях камбуза замечаю старпома — Георгия Симбирцева. Что-то жует.
— Не спится, Андреич?
— Бессонница.
— Это от голода,— авторитетно заявляет старпом.— Море любит сильных, а сильные любят поесть.
Если это так, то море непременно любит Симбирцева — волжанина с бурлацким разворотом плеч: еле в люк пролезает.
Камбуз — сплошной перегонный куб: пары конденсируются на холодном подволоке, и крупный дождь срывается сверху. Догадливые коки сделали себе навес из распоротого полиэтиленового мешка. Кок-инструктор мичман Маврикии печет оладьи. Наверху шторм, глубина небольшая — качает. Масло стекает то туда, то сюда и все время подгорает. Оладьи наезжают одна на другую — спекаются в пласт. Маврикии кромсает его ножом.
— Ну, так что, Маврикиевна,— продолжает старпом прерванный разговор,— загубил пролетарское дело на корню. В “провизионке” зверинец развел.
Вчера в трюме центрального поста под дверью рефкамеры старшина второй статьи Пяткин поймал мышь.
— Дак один только мыш, товарищ капитан-лейтенант. Дуриком завелся. Ни одного больше не будет.
Фигура Маврикина невольно вызывает улыбку: в кителе до колен и с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре из тех, кто не обидит мухи — незлобив, честен.
Маврикин — родом из-под Ярославля — пошел на сверхсрочную — в мичманы, чтобы скопить деньги на хозяйство. По простоте душевной он и не скрывает этого. В деревне осталась жена с двумя девочками. Знала бы она, на что подбила своего тишайшего мужа! Да и он уже понял, что подводная лодка — не самый легкий путь для повышения личного благосостояния.
— Деньги зря нигде не платят,— поделился Маврикии со мной открытием уже на вторые сутки похода.
Под водой он впервые, и его немало беспокоит морская толща, подпираемая полукруглым подволоком камбуза. “Как бы не потопнуть нам,— чистосердечно поведал он о своих опасениях.— Уж больно железа кругом много”.
— Мышь, говоришь, одна? — усмехается Симбирцев.— Смотри. Попадется зверь — ящик коньяка поставишь.
Маврикин радостно улыбается:
— О, дак за ящик нарочно подпустить можно!
— Фу, как плохо ты думаешь о своем старпоме!
Симбирцев оставляет камбуз с напускной обидой. Дело Сделано: “психологическое напряжение снято”. Маврикину уже не так тягостно. Мышь под водой живет, а уж он, Маврикин, и подавно выживет.
Там, где побывал старпом,— делать нечего: порядок наведен, люди взбодрены. Иду в корму по инерции...
Получить представление о здешнем интерьере можно, лишь вообразив такую картину: в небольшом гроте под сенью нависших зарослей вытянулись рядком три длинные плиты — что-то вроде мегалитической кладки. Так вот: “заросли” — это трубопроводы и магистрали. “Плиты” — верхние крышки дизелей. В надводных переходах на них обычно отогреваются промокшие на мостике вахтенные офицеры и сигнальщики.
Над средним дизелем подвешен чайник, и отсек стал похож на цыганскую кибитку.
С погружением под воду рабочая страда мотористов перемещается к электрикам. После стального клекота дизелей глухой гуд гребных электродвигателей льется в уши целебным бальзамом. Палуба по понятным причинам сплошь устлана резиновыми ковриками. От них ли, от озона ли, который выделяется работающими электромеханизмами, в шестом отсеке стоит тонкий крапивный запах.
От настила до подволока — высятся здесь параллелепипеды ходовых станций. Между ними — койки в два яруса. Точнее, в три, потому что самый нижний расположен под настилом — в трюме — только уже в промежутках между главными электромоторами. Спят на этих самых нижних койках митчелисты — матросы, обслуживающие гребные валы и опорные подшипники размером с добрую бочку. Из квадратного лаза в настиле торчит голова моего земляка и тезки — матроса Данилова. Я спускаюсь к нему с тем облегчением, с каким сворачивают путники после долгой и трудной дороги на постоялый двор. После “войны нервов” в дизельном в уютную “шхеру” митчелистов забираешься именно с таким чувством. Здесь наклеена на крышку контакторной коробки схема московского метро. Глядя на нее, сразу же переносишься в подземный вагон. Так и ждешь — из динамика боевой трансляции вот-вот раздастся женский голос: “Осторожно, двери закрываются. Следующая станция — “Преображенская площадь”.
Данилов знает мою особую к нему приязнь, но всякий раз встречает меня официальным докладом с перечислением температуры каждого работающего подшипника. Лицо у него при этом озабоченно-внимательное; так ординатор сообщает профессору после обхода температуру больных. Подшипники, слава богу, здоровы все, но подплавить их — зазевайся митчелист — ничего не стоит. Это одна из самых тяжелых и легко случающихся аварий на походе, и я выслушиваю доклад с интересом отнюдь не напускным.
Данилов — из той волны безотцовщины, что разлилась уже после войны. Мать — он всегда называет ее “мама” — дала ему “девичье” воспитание: Данилов робок, застенчив, нелюдим. Он штудирует том высшей математики — готовится в институт. Частенько стучится ко мне в каюту: “Товарищ капитан-лейтенант, разрешите послушать мамину пленку”. Перед походом я собрал звуковые письма-напутствия родителей многих матросов, и Данилову пришла самая большая кассета. Я оставляю его наедине с магнитофоном и ухожу обычно в центральный пост или в кают-компанию. Он возвращается к себе с повлажневшими глазами...
— Подшипники не подплавим?
— Как можно, товарищ капитан-лейтенант!
Напоследок я задаю ему почти ритуальный вопрос:
— Гражданин, вы не скажете, как лучше всего проехать...— придумываю маршрут позаковыристей,— со “Ждановской” на “Электрозаводскую”?
Данилов расплывается в улыбке и, не глядя на метро-схему, называет станции пересадок.
Жилой торпедный отсек вполне оправдывает свое парадоксальное название. Здесь живут люди и торпеды. Леса трехъярусных коек начинаются почти сразу же у задних аппаратных крышек и продолжаются по обе стороны среднего прохода до прочной переборки. Стальная “теплушка” с нарами. Дыхание спящих возвращается к ним капелью отпотевшего конденсата. Неровный храп перекрывает свиристенье гребных винтов. Они вращаются рядом — за стенами прочного корпуса, огромные, как пропеллеры самолета.
Площадка перед задними крышками кормовых аппаратов своего рода форум. Здесь собирается свободный от вахты подводный люд, чтобы “потравить за жизнь”, узнать отсечные новости, о которых не сообщают по громкой трансляции. Здесь же чистится картошка, если она еще сохранилась. Здесь же собирается президиум торжественного собрания, вывешивается киноэкран — прямо на задние крышки. Сюда же, как на просцениум, выбираются из-за торпедных труб самодеятельные певцы и артисты.
Матрос Сулейман Мухтаров втиснулся в промежуток между трубами торпедных аппаратов. На колене записная книжка.
— Что пишешь, Сулейман?
— Стыхи.
Он без смущения показывает блокнот: стихи написаны на азербайджанском языке.
У Мухтарова несколько необычный боевой пост — в гальюне центрального поста. По тревоге он бежит именно туда, забирается в тесную выгородку и, присев на крышку унитаза — больше не на что, а в полный рост не встанешь,— ждет дальнейших событий, наблюдая одновременно “за герметичностью прочного корпуса”. Ужасная участь для поэта — нестись в торпедную атаку верхом на крышке унитаза. Но Мухтарову вверены и святая святых подводной лодки — оба входных люка: верхний рубочный и нижний рубочный. Только это еще может примирить как-то с обязанностями трюмного боевого поста № 3.
Смена дня и ночи под водой незаметна, но, чтобы не ломать подводникам “биологические часы”, уклад жизни построен так, что на ночные часы приходится как можно больше отдыхающих. В это время сокращается обычно освещение в отсеках, команды передаются не по трансляции, а по телефону.
Устроить себе ложе на подводной лодке — дело смекалки и житейского опыта. Хорошо на атомоходах — там простора в отсеках не занимать: матросы спят в “малонаселенных кубриках”. На дизельных субмаринах о такой роскоши приходится только мечтать. И хотя у каждого есть куда приклонить голову, человек ищет, где лучше.
Вон электрики расположились в аккумуляторных ямах. Там тихо, никто не ходит, не толкает, а главное, ничто не мешает вытянуться в проходе между аккумуляторными баками в полный рост.
Торпедный электрик изогнулся зигзагом в извилистой “шхере” между расчетным стрельбовым аппаратом и выгородкой радиометристов.
Мерно гудят под пайолами настила гребные электродвигатели. Там, между правым и средним моторами, спит митчелист Данилов. В изголовье у него смотровое окно на коллектор с токоведущими щетками. Щетки немного искрят, и окно мигает голубыми вспышками, будто выходит в сад, полыхающий грозой. Что снится ему сейчас в электромагнитных полях под свиристенье вращающихся по бокам гребных валов?
Яркий свет горит в штурманской рубке, до дыр истыкана карта иглами измерителя, лейтенант Васильчиков высчитывает мили до поворотной точки.
Борется с дремотой командир, подстраховывающий в центральном посту новоиспеченного вахтенного офицера. Сидит он не в кресле, а в круглом проеме переборочного лаза на холодном железе, чтобы легче было гнать сон. Время от времени он вскидывает голову, запрашивает курс, скорость, содержание углекислоты, и снова клонится на грудь голова, налитая лютой бессонницей.
Боцман у горизонтальных рулей неусыпно держит лодку на глубине. А над ним, в прочной рубке, влачит глухое одиночество рулевой-вертикалыцик, отсеченный от мира сверху и снизу задраенными люками.
И, конечно же, бодрствует гидроакустик, единственный человек, который знает, что происходит над лодкой и вокруг нее. Слышит он и как журчит обтекающая корпус вода, и как постукивает по металлу в пятом отсеке моторист Еремеев, ремонтирующий помпу, и как кто-то неосторожно звякнул переборочной дверью. Стальной корпус разносит эти звуки под водой, словно резонатор гитары.
Подводная лодка спит вполглаза тем сторожким сном, каким испокон веку коротали ночи и на стрелецких засеках в виду татарских отрядов, и в кордегардиях петровских фортеций, и у лафетов на бородинских редутах, и на площадках красноармейских бронепоездов, и в дотах Брестского укрепрайона...
* * *
...Где бы мы ни всплывали — одна и та же картина: полумесяц, море со струистым отливом, черный скат лодочного борта. Вечный треугольник: луна, горизонт, рубка. Все вершины соединены взглядом и лунной дорожкой.
Сегодня к ним прибавилась еще одна точка — посверки далекого маяка. Плоские лучи неторопливо шлепают по морской глади. По курсу — остров, один из тех, что соединял некогда Европу с Африкой. Теперь на нем частокол, разгораживающий материки стальной гребенкой чужих ракет. — Мостик! Поднимается зенитный перископ!
Мы осторожно подаемся вперед, освобождая место за спинами.
Лоснящийся ствол перископа плавно выныривает из “бутылочного” горла тумбы, быстро идет вверх и утыкается в созвездие Девы. Не щекотно ли ей?
Штурман берет в перископ пеленг на маяк, расположенный в башне старого монастыря. “В трех кабельтовых к северу,— сообщает лоция,— полузатопленный корабль”. Фраза из пиратской повести, а не строка документа.
— Сигнальщика наверх! Управление машинными телеграфами — в рубку!
В ограждении рубки, как в беседке после дождя,— сыро, мокро, сверху падают капли. И пахнет рыбой. Наверное, прошли сквозь косяк макрели или пеламиды. В ячейках обрешетника вспыхивают огненные точки светящихся рачков. Морская вода — жидкая жизнь, опусти в нее кусок железа, и оно зазеленеет.
Светоточивые приборы за толстыми глубинопрочными стеклами прикрыты пилотками.
Млечный Путь похож на зеленоватый луч прожектора. Созвездия в сумерках проявляются медленно, точно проступают на гигантском листе фотобумаги. Сегодня их дьявольское множество. Небо в сплошном звездном зареве. Иероглифы Зодиака. Когда в Москве мне захочется вспомнить наш поход, я посмотрю на звездное небо.
— Исполнять приказания машинного телеграфа! Начать зарядку аккумуляторной батареи!
Слова срываются с губ командира, как ритуальное заклинание, приводя в действие механизм за механизмом.
Взорвался первый выхлоп, и дизели забубнили мерно и глухо.
Идем, сливая с чернотой ночи мокрую чернь своих бортов. Море блестит, подмасленное луной. Иной раз волна выгнется параболой и сверкнет лунным зайчиком прямо в глаза. Блики дорожки дробились на ряби, будто в некоем канале кишела стая золотых рыбок.
Штиль незаметно сменился легкой зыбью с необыкновенно сильной фосфоресценцией. Волны искрятся зеленым мерцанием. Порой от наших бортов отшныривают самые настоящие зеленые молнии, и тогда видно, как под водой вспыхивают фосфорические шары. Подножия волн озаряются слабым таинственным светом, словно кто-то из глубины подсвечивает их фонарем.
Подводная лодка в сплошном ореоле, будто за свои многомесячные скитания обрела нимб святости. Санта-субмарина!
Всякий раз, когда выбираешься ночью на мостик, можно сойти с ума от перепада масштабов: внутриотсечный микромир, где ты поневоле близорук, ибо ни одну вещь не рассмотришь с удаления больше трех метров, и вдруг — через десять ступенек вертикального трапа — взгляд вырывается в космический простор, перепрыгивает с Луны на Полярную звезду, с Альтаира на Сириус...
Мы плывем, вторгаясь своими антеннами в ночной эфир.
В эфире полощутся грустные арабские песни. Чей-то гортанный голос говорит гневно, задыхаясь. Похоже, что у оратора за спиной винтовка и он только что вырвался из перестрелки. Не палестинец ли? А через одно-два деления на шкале — томный голос итальянки, снедаемой ночной южной скукой. А еще дальше — хоральные перевздохи органов, биг-битовские ритмы, визгливый хохот тромбона... Мы плывем, обрывая песни с континентов, как черемуху из чужих садов. Наши антенны извлекают обрывки песен из испанского, французского, итальянского эфира. Средиземноморское человечество разгородило свои лазурные побережья пограничными столбами и радиочастотами. Эфир ныне — такая же ипостась государства, как и его территория, прибрежные воды, континентальный шельф. А все-таки он общий для всех, как и Мировой океан, ночной космос, дневное небо.
Эфир забит голосами, будто все дикторы мира собрались в одной комнате перед одним микрофоном. Восточный базар: скороговорка одних, ленивое пение других, бой барабанов...
Какая странная музыка! Она сплошь составлена из ритмичного зловеще-глухого барабанного уханья. И только время от времени на мрачном фоне возникает грустное пение флейты. И снова долгая пауза, наполненная гнетущим буханьем и ожиданьем этой тонкой исчезающей мелодии, похожей на танец босых девичьих ног среди частокола солдатских сапог.
Это была музыка Ливана.
“Маяк” почти не слышен. Московская волна тонет в треске разрядов. По ионосферному прогнозу — сильная магнитная буря.
Удалось разобрать только пять слов: “...Засеяно шестьсот гектаров сахарной свеклы”. Потом прорвалась песня Людмилы Зыкиной и быстро стала гаснуть — мы погружаемся, антенны уходят в воду.
Веками Средиземное море было “межконтинентальным крепостным рвом”. У меня в каюте лежит папка с газетными вырезками, где идет речь о предложениях Советского правительства — их много! — вывести из зоны Средиземного моря все подводные ракетоносцы. Там же хранится и карта, вырезанная из “Лайфа”. На ней помечены радиусы досягаемости баллистических ракет, которые нацелены на нашу страну с акватории Средиземного моря. Северная кромка зоны сплошных разрушений проходит по границе моей родной Калининской области и соседней Владимирской. О том, как будет выглядеть удар из-под воды, поведал американский репортер в “Нью-Йорк тайме мэгазин”:
“Запускающее устройство смонтировано во вращающейся рукоятке, напоминающей рукоятку кольта 45-го калибра, только на этой ручке нет ствола. Вместо него к рукоятке прикреплен электрический шнур, который соединяет ее с консолью ЭВМ. Рукоятка сделана из тяжелой пластмассы с насечкой для уверенного захвата. Электрический шнур выглядит, как шнур обыкновенного тостера или утюга.
Для тренировок предназначена черная рукоятка, а для реальных пусков — красная... Если это война, то вахтенный офицер объявляет: “Боевая тревога! Ракетная готовность”. Если же это тренировка, то команда звучит: “Боевая тревога! Ракетная готовность. Тренировка”.
Сообщение о действиях в чрезвычайной обстановке поступит от Президента...” .
— Мостик! По пеленгу... обнаружена работа самолетного локатора. Сила сигнала два балла. Метрист.
— Есть метрист! Стоп дизеля! Все вниз! Срочное погружение!!
Нечаянная радость. Вначале пришла радиограмма: “В вашем районе дрейфует полузатопленная шлюпка. Соблюдать осторожность при всплытии”. А вслед за ней распоряжение — всплыть, подойти к борту танкера, заправиться водой и получить почту. Письма! Ждет ли их еще кто-нибудь, как ждут подводники. Разве что зимовщики в Антарктиде, когда самолет задерживается на полгода... На подводные лодки корреспонденция никогда прямо не попадает. Мешки с почтой кочуют по всему океану, пока наконец, чудом на какой-нибудь якорной стоянке, у черта на куличках, залетный тральщик или эсминец не передаст на ободранную i штормами и обросшую зеленью подлодку экстренный семафор: “Вам почта”.
Весть о почте облетела всех и сразу, и в отсеках воцарилось ожидание почти болезненное: что-то там дома... Предчувствия и предвкушения...
Ликовал кок Маврикин. Новость застала его в душевой кабинке, и теперь он радостно всем сообщал:
— Это я почту намыл!.. Это я!..
Из-под настила в первом Костя извлек свою трехрядку, развернул мехи, и под визгливо-голосистые удало-бесшабашные переборы в отсеке сразу повеяло деревенской гулянкой. А он сидит на торпеде, мичманский погон перехлестнут ремнем, гармошка на коленке, подбородок вскинут, взгляд — сосредоточенно-отрешенный, точно он и сам удивлен, что выделывают его пальцы. И флотская удаль в прикушенной губе. Ни дать ни взять — Садко в морском царстве... Эх, русский человек, тульская трехрядка!
Вечером получили “добро” у старшего на рейде стать к танкеру. Из иллюминаторов осанистого судна торчат жестяные совки-ветрогоны. Жарко. У высокого борта колышется синяя, словно спирт-сырец, средиземноморская вода.
Матросы на палубе танкера гражданские, и мы разглядываем их — смуглых, длинноволосых — как марсиан.
В первую очередь передали мешки с почтой. Я хлопочу возле них, как инкассатор на вокзале, ибо почту готовы растерзать прямо на палубе.
Ну, конечно же, в кают-компании уже начали рвать пакеты, и доктор раздает письма. Но это моя святая обязанность, и я забираю все мешки к себе в каюту. Они забивают ее доверху, так что мы с доктором едва в ней вмещаемся. Вспарываем тугие свертки суточной почты боцманскими ножами и потрошим их, словно рыб. Письма вложены между скрученными в трубку журналами, и мы выгребаем их дрожащими от нетерпения пальцами. Письма! Письма!! Письма!!! Я рассовываю свои конверты по карманам, даже не прочитав толком — от кого. “Не от нее... Не от нее... Не от нее...”
Ночью никто не спал — читали письма. Ходили по отсекам, делились новостями. Информационный взрыв.
У лейтенанта Васильчикова, минера и командира торпедной группы, родились сыновья. Поздравлений и шуток — через край.
Помощник Федя в трансе. Письма от молодой жены где-то гуляют по морям-океанам. Зато пришел конверт от двоюродной тетки.
— Сто лет бы от нее не получал!..
На одном из переходов командир получил радиограмму о нашем участии в учениях.
Капитан 3-го ранга Неверов торопился занять “нарезанный” квадрат до прихода противолодочных кораблей. Лодка шла полным надводным ходом, благо режим скрытности на время прерывался и радиоприказ разрешал “использовать светлое время суток”. Светлое время... Здесь, под солнцем, оно было скорее ослепительным, чем просто светлым. Вахтенные офицеры без темных очков на мостик не поднимались, а опускались багроволицые, с волдырями солнечных ожогов.
Ветер, рожденный движением корабля, не освежал: с желтого — африканского — берега веяло застойным жаром пустыни. Черное железо корпуса впитывало зной, как губка воду.
— Форма одежды в отсеках — трусы и тапочки! — распорядился старпом по трансляции.
— Усы, часы, трусы,— сострил старшина второй статьи Ткач, утираясь полотенцем.
Лейтенант Серпокрылов расстегнул браслет часов, и ему показалось, что руке стало чуточку прохладнее.
Раскаленные цилиндры дизелей исходили торопливым грохотом. Полный ход — это даже на севере жарко. Вентиляция гнала по отсекам горячие ветры, и их струи обвивали тело сухими, шершавыми лентами.
Темнота не принесла прохлады — летние ветры разносили зной песков далеко в море. К тому же всю ночь шла зарядка аккумуляторной батареи, и потеплевший электролит нагрел воздух в лодке еще больше.
Неверов стоял на мостике. Близкая и недоступная вода дразнила слух всеми обещающими прохладу звуками. Захлестывая на корпус, она журчала, булькала, плескалась, пенилась, шипела... И тут же осыхала, оставляя на раскаленном железе белые соляные разводы.
— Штурман.
— Есть штурман!
— Температура забортной воды?
— Двадцать девять градусов.
Ждали утра. Утром после погружения механик включил кондиционеры, и райская прохлада растекалась по отсекам. Но в предрассветных сумерках сигнальщик рассмотрел силуэты противолодочных кораблей. С кораблей успели взять пеленг на погружающуюся рубку. Лодка метнулась в сторону, меняя курсы и глубины, однако посвисты гидролокаторов приближались и вскоре стали слышны простым ухом сквозь сталь прочного корпуса.
Выключили все гудящие механизмы, даже рефрижератор, охлаждающий провизионную камеру. Душная тишина застыла в отсеках. Всем свободным от вахт было приказано лечь в койки. Лежащий человек реже дышит, меньше шумит... Да и переносить жару легче, распластавшись ничком.
Люди исходили потом, деревянные переборки — смолой, механизмы — маслом. На ружейных пирамидах поплыли пластилиновые печати, а в сухой “провизионке” расплавился шоколад, приготовленный к вечернему чаю.
Штурман обмотал лоб полотенцем, но капли пота все равно шлепались на карту, и он промокал их замшей для протирки перископов.
— Доктора срочно! — запросили из дизельного отсека.
Жаром печи дохнуло доктору в лицо, когда он открыл дверь в отсек. Над неостывшими дизелями дрожало густое марево.
— Н-да,— хмыкнул доктор, стараясь дышать вполвдоха.— Ташкент... Что случилось?
Лейтенант-инженер Серпокрылов, голый по пояс, исполосованный струйками пота, объяснил, что все уже в порядке: моторист, который “немного вырубился”, пришел в себя и сам отправился отдыхать в корму. Доктор двинулся следом.
Серпокрылов обвел глазами своих бойцов. Они пристроились всюду, где только могло показаться прохладней, а главное — подальше от горячих моторов. Разморенные тела, скисшие лица...
“Сейчас еще кто-нибудь скиснет”,— подумал Серпокрылов, и ему захотелось, чтобы этим “кто-нибудь” был старшина 2-й статьи Ткач. Быть может, когда лейтенант Серпокрылов приведет его в чувство, он наконец благодарно посмотрит на него и скажет...
— Здорово, орлы! — в дверях стоял старпом в ярко-желтых плавках, с махровым полотенцем через плечо и мочалкой.
— Смирно! — прохрипел Серпокрылов. Мотористы вяло шевельнулись.
— Говорят, у вас парная открылась? А? — поигрывал мочалкой Симбирцев.
Никто ему не ответил. Старпом нагнулся к конторке:
— Леонид Георгиевич, в Сандунах не парился?
— Парился,— пожал плечами Серпокрылов.
— Ну, тогда поработай веничком...
Симбирцев вручил лейтенанту мочалку, а сам улегся на крышку дизеля, как на каменную плиту турецкой бани. Мотористы оживились: зрелище обещало быть любопытным.
Перегретая кровь стучала в висках туго и глухо, но Серпокрылов истово охаживал мочалкой широкую спину. Кажется, он начинал догадываться, в чем дело...
Симбирцев кряхтел и стонал от блаженства:
— У-ух, благодать... К-кейф султанов!
Серпокрылов понял, чего стоил этот кейф, когда сам, подыгрывая старпому, лег на его место. Удары сердца отдавались в смеженных веках багровыми вспышками.
Серпокрылов покрикивал, наяривал себя ладонями, просил поддать жару...
— Ну, отличники,— сказал напоследок старпом,— да у вас роскошный отсек. В Москве за такое удовольствие деньги платят.
Мотористы заулыбались.
— Доктора еще будете звать? — спросил Симбирцев.
— Никак нет...
— Пар костей не ломит.
...Потом они сидели с Симбирцевым в трюме и охлаждали ладони на кормовой переборке, за которой стояла прохладная глубина. Они прикладывали настынувшие ладони под сердце и слышали его бешеный резиновый стук. Говорить было еще трудно. Молчали. С чуть слышным шелестом вращались гребные валы. Зловещие посвисты гидролокаторов затихли. Должно быть, противолодочные корабли потеряли след... В кают-компании доктор распаковывает дорожный микроскоп “Билам”, напевая себе под нос.
Микроскоп новенький, с заводской смазкой. Капитан медслужбы Андреев протирает его спиртом.
Я не перестаю удивляться: какой только техники не набито в наш прочный корпус — от швейной машинки до пишущей, от микроскопа до перископа. Кстати, пишущую машинку и перископ изобрел один и тот же человек — бывший лесничий Баденского княжества Карл Дрейс. Перископ мог бы запросто называться “дрезина”, но это имя получила железнодорожная тележка, изобретенная, как и велосипед, все тем же неутомимым лесничим...
Пока я размышляю о неисповедимых путях технического прогресса, в кают-компанию заглядывает старпом:
— Виварий, доктор, разводишь?
— Кровь буду смотреть. У матроса Данилова — аппендицит.
Вот это новость!
— Командиру доложил?
— Доложил. Дал “добро” на операцию... Николай Андреевич, вам придется ассистировать.
Я и раньше знал, что ассистирование хирургу — одна из моих многочисленных внештатных обязанностей. Но у нас на лодке есть специально подготовленный старшина-химик. В напоминании доктора сквозит некий вызов: дескать, посмотрим, каков ты будешь, когда увидишь живую кровь. Ладно, посмотрим...
— Где Данилов?
— В мичманской кают-компании.
Я перебираюсь в отсек, где Данилов лежит на койке кока, отгороженный простыней.
— Ну что, земляк? Прихватило?
Лицо Данилова в бисеринках пота. Каждое слово дается ему с трудом:
— Скрутило, товарищ капитан-лейтенант.
— Ну, ничего. Доктор у нас бывалый. Вырежет аппендикс в два счета. Будешь потом на него акул ловить. Они, говорят, на человечинку хорошо клюют.
Данилов слабо улыбается.
— Да вы меня не утешайте... Меня уже раз резали. Грыжу ушивали.
— Ну, тем более.
Возвращаюсь в отсек, где должна проходить операция, и не узнаю кают-компанию: диванчики вынесены, переборки обвешены чистыми простынями, над узеньким столом сияют хирургические светильники. Шура Дуничев домывает палубу, а доктор ловит невесть как залетевшую в отсек муху.
По случаю операции механик пустил в душевую пресную воду, и мы — доктор, старшина второй статьи Ищенко, я — поочередно смываем с себя грязь и морскую соль в тесной кабинке, столь же удобной, как телефонная будка, в которую затащили велосипед.
Командир не на шутку встревожен: утром получили предупреждение — в нашей части Средиземного моря возможно подводное землетрясение; наверху шторм — это значит, если качнет, то от болтанки не укроешься и на глубине.
Данилова, прикрытого простыней, проносят на носилках под сочувственные взгляды центрального поста, просовывают в лаз второго отсека...
Мы все трое в новехоньком белье и новехоньких халатах, моем руки спиртом, смешанным с йодом.
— Ищенко,— дает Андреев последние указания,— крепи инструменты, по-штормовому. Понятно? Если тряхнет, чтоб с палубы не собирать.
Чем ближе к началу операции, тем значительнее становится в моих глазах доктор. Я готов простить ему что угодно, лишь бы с Даниловым все обошлось.
В отсек влезает радиотелеграфист матрос Фомин с портативным магнитофоном:
— Товарищ капитан, здесь хорошие песни. Пусть Данилов слушает. Мы читали: зубы под музыку дергают — не так больно...
— Пусть слушает,— соглашается после некоторого раздумья доктор.— Поставь в коридоре...
— Второй, выключить батарейный автомат!
Это инженер-механик заботится о том, чтобы в “операционной” было чуть прохладнее. Электролит при разрядке нагревается, поэтому энергия на расход будет браться из аккумуляторных ям другого отсека.
Данилов уложен на столе, руки и ноги пристегнуты специальными ремнями, мы слегка обманываем его, уверяя, что это необходимо для штормового крепления.
— Свалишься, потом собирай тут тебя по частям,— с преувеличенной озабоченностью ворчит Андреев.— На, выпей!
— Что это? — опасливо принюхивается матрос. — Коко с соком!
— Спирт?
— Чтоб меньше “мама” кричал.
— Не буду я его, товарищ капитан. Я этот запах с детства не переношу... Как отец пьяный придет, так...
— Пей, чудило. Тебе же легче будет.
— Я потерплю.
— Ну, терпи...
Космонавт Гагарин и ученый Лебедев в книге “Психология и космос” писали: “Если возникнет необходимость, врач-космонавт должен будет оказать хирургическую помощь. Роль операционной сестры и ассистента возьмут на себя, так же как, например, на подводных лодках, специально подготовленные члены экипажа”.
Лицо Данилова отгорожено от тела занавесочкой, чтобы не видел свой живот с выложенным операционным полем. Кожа его, густо смазанная йодом, проступает сквозь тонкие салфетки фиолетовыми пятнами. Доктор, отломив рожок ампулы, спрыскивает место будущего разреза “заморозкой”. Блеснул скальпель.
— Больно! — выдыхает Данилов.
— Терпи...
Разрез обескровили тампонами...
Минут пятнадцать я держался довольно сносно. Потом вдруг виски покрылись холодным потом, в ушах зазвенело, яркие лампы стали меркнуть, и, как я ни хорохорился про себя,—пришлось присесть. Душно. Хочется сорвать со рта марлевую повязку.
— Нашатырю нюхните, Николай Андреевич?
Насмешливый голос доктора — лучше любого нашатыря. Я поднимаюсь.
— Больно! — морщится Данилов.— Больно!
Он повторяет это слово методически и почти без выражения, как акустик свое извечное “горизонт чист”.
Из-за двери плывет “Александрина” в исполнении “Песняров”. Данилов пытается вслушаться в мелодию. От боли рот его оквадратился; глаза плавают в орбитах, полных слез. Но ни стона, ни вскрика. Вот тебе и маменькин сыночек...
Я промокаю ему лоб, смачиваю губы марлей, и Данилов жадно слизывает капли.
— Скажи мне, как проехать с “Полежаевской” в “Медведково”? — С двумя пересадками. На “Краснопресненской”... и “Проспекте Мира”.
— А с одной?
— На “Площади Ногина”...
— Правильно... Теорему Вейерштрасса помнишь?
— Помню.
— Давай.
— Если члены ряда... регулярны в области Дэ и этот ряд сходится в Дэ и равномерно сходится в любой замкнутой области...
Я не знаю, о чем с ним говорить. Я иссяк... Операция идет уже с час. Халат на мне промок. Когда я замолкаю, он просит: “Поговорите со мной, товарищ капитан-лейтенант!” — не забывая добавлять звание даже здесь, на окровавленном столе. Ну, человек...
— Книжку “боевой номер” помнишь?
— Помню...
— Обязанности при срочном погружении?
— Обслуживаю машинку кингстона топливно-балластной цистерны номер девять, наблюдаю за герметичностью в районе... У-ум... Больно!.. В районе кормовой переборки трюма и дейдвудных сальников.
— Где живет твоя девушка?
— В Сокольниках, Олений вал, дом девять...
Доктор нас не слышит, он поучает Ищенко, который собирается после службы в мединститут:
— В хирургии, когда запутаешься, помни правило: беленькое сшивается с беленьким, красненькое — с красненьким...
Слава богу, кажется, зашивает. Аппендикс — в эмалированной чашке.
Данилова перенесли в каюту старпома, осторожно уложили на диванчик.
По традиции, доктору преподнесли тарелку с жареным картофелем и двойную порцию пайкового вина. Не снимая халата, Андреев присел за стол, с которого стащили окровавленные простыни.
— Землетрясение-то было? — спросил он штурмана.
— Да покачало слегка...
— Черт! Не заметил. Обидно. Первый раз в подводное землетрясение попал.
А в общем, он ничего парень, наш доктор. Случилась беда, и сработал четко, сделал то, что от него требовалось... Я невольно сравниваю его профессию со своей...
Ошеломительно трудна жизнь начинающего “зама”. Истинный смысл такой простой и такой понятной формулы — “ты отвечаешь за все!” — постигается на второй или третий день вступления в должность заместителя командира по политической части. Оказывается, ты действительно отвечаешь за “все” — в самом что ни на есть бездонном смысле этого коротенького слова. За все, что может уместиться в корпусе и на корпусе подводной лодки, за само положение этого “корпуса” в пространстве, то есть над водой и под водой; за людей, населяющих стальную “сигару”, за их дела, слова и поступки — как на корабле, так и на берегу; на суше и на море, в отсеке и в квартире, в отпуске и бою...
Ты отвечаешь за служебные документы и стрелковое оружие, за посуду “личного состава” и его эпидемиологическую безопасность, за своевременный просмотр кинофильмов и отправку писем, за теплые портянки и навигационные звезды.
Пункты обязанностей замполита простираются в корабельном уставе до двадцатой буквы алфавита, но к каждому из них можно дописать еще целый том комментариев и пояснений.
Поначалу это кажется неумным розыгрышем или сговором, когда каждый из вышестоящего над тобой великого множества командиров, начальников, флагманских специалистов, инструкторов, инспекторов, встретив тебя в городе или на причале, в Доме офицеров или в казарме, в штабе или на корабле, начинают выговаривать за твоих подчиненных и их дела, напоминать, указывать, предупреждать, требовать, стращать...
Флагманский штурман выпытывает у меня, почему не пришли на занятия по специальности рулевые-сигнальщики; флагврач сердится на нашего доктора, который все еще не заполнил слуховые паспорта на акустиков; посыльный из политотдела требует развернутый “анализ дисциплинарной практики” за прошедший месяц; проверяющий из флотской комиссии недоволен наглядной агитацией в кубрике; с кинобазы грозятся прекратить выдачу фильмов, если я не представлю выписку из вахтенного журнала “об утоплении” в прошлом году короба с кинокартиной “Афоня” при передаче с борта подводной лодки на плавбазу и выписку из приказа о наказании виновных; дежурный по соединению требует, чтобы выслали матросов очищать снег с закрепленного за нашей командой участка причального фронта,— попробуй ему скажи: “Обратитесь к старпому. Мне сейчас некогда: я выполняю указание комсомольского инструктора по подбору трех певцов для матросского хора”...
А тут еще ворох грязного белья — бывших белых сорочек, манжет, кашне, фуражечных чехлов... И все это надо стирать и гладить, а ты живешь в каюте плавучей казармы, куда вода подается по расписанию и именно тогда, когда ты находишься на занятиях.
Первые выводы приходят вместе с первыми “фитилями”: ты вратарь, у которого сто ворот, и в каждые грозит влететь мяч. Но сказать “я не играю” невозможно. Тогда хочется сказать: “Ну дайте же мне хоть немного времени, чтобы войти в курс дел!” Но никто не даст. Его просто нет. Острейший дефицит. Море не ждет. Подводная лодка должна прийти в точку погружения точно в срок... Поначалу кажется невероятным и непостижимым — как это из всех этих завихрений, накладок, дел, помех, суеты сбивается плотный войлок службы. А служба правится.
В положенный час трещат малые барабаны и суточные наряды печатают шаг по причальной стенке. И заступают в караулы автоматчики в черных шинелях. И дымят трубы камбузов, невзирая ни на какие ураганы, тревоги, перешвартовки... И горнисты трубят поутру “повестку”, и ровно в 8.00, едва отзвучат над гаванью позывные “Маяка”, взлетают над острыми хвостами субмарин бело-синие флаги.
Чтобы такая сложная конструкция из металла, электроники и человеческих отношений, как военный корабль, действовала безукоризненно и эффективно, необходимо, чтобы каждый одушевленный ее элемент на время службы или дальнего похода сознательно был готов делать быстро и четко только то, что от него требует координирующая центральная система — ГКП — главный командный пост. Быть винтиком, не превращаясь в него, ибо жизнь может потребовать мгновенного превращения “винтика” в ведущее звено. Так случалось не раз, и когда в бою на “Щ-402” погибли командир, штурман и большая часть офицеров, лодку привел в базу матрос — штурманский электрик Александров, отвечающий лишь за исправность электронавигационных приборов, фактически он был мастером, знающим не толику, а все дело разом. В истории морских войн известен случай, когда командование подводной лодкой принял доктор.
На корабле каждый должен уметь заменить другого— и рядом, и выше, и ниже. Просто “винтику” это не под силу. Такое умение должно питать уважение к самому себе.
Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц — членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки... “Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам” так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; короче, если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть психологом и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать по самому строгому конкурсу, как на замещение профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае еще и воспитывает, тогда как замполит призван делать и то, и другое, да еще готовить людей к бою — быть может, смертному...
...Сегодня понедельник — день политической подготовки.
Специальных мест для политзанятий на подводной лодке нет. Моя старшинская группа собирается в шестом отсеке. Старшины рассаживаются кто где может, втискиваясь в промежутки между агрегатами, устраивая на коленях свои просоленные и просоляренные разбухшие конспекты. Всего два часа в неделю отводит походный распорядок на лекционно-семинарские занятия. И чтобы успеть сказать самое главное, самое важное, что должно западать в душу и память без подкрепления записями в тетради, я стараюсь избегать казенных формулировок, затертых газетных фраз. Иногда это удается, иногда нет. Сегодня это явно не получилось. Старшина второй статьи Логунов даже прилег на койке за ходовой станцией гребного электромотора.
— В чем дело, Логунов?
Логунов нехотя откликается:
— Вахта сидячая — спина затекает. Разрешите лежа слушать, товарищ капитан-лейтенант?!
Проще простого одернуть старшину, приказать ему сесть. Но слушать и вникать не прикажешь. Вахта у Логунова и в самом деле напряженная, ответственная — четырехчасовое согбенное бдение на рулях глубины... Я разрешаю ему слушать лежа. Знаю: и командир, и Симбирцев назвали бы это “гнилым либерализмом”, но у меня своя задача — более важная, чем соблюдение “уставного положения военнослужащего на занятиях”.
В следующий раз я приношу на “рассказ-беседу” — так обозначена в учебном плане форма лекции — диапроектор и вешаю экран так, чтобы его не было видно с койки за ходовой станцией. Тема — “Подвиг советского народа в годы Великой Отечественной войны”. Я вставляю в проектор первую рамочку с цветным слайдом, и в отсеке, под толщей воды Средиземного моря, вспыхивает утреннее солнце Бреста, едва приподнявшееся над щербатой красно-кирпичной стеной старой крепости...
Я родился на этой самой “западной границе” в первый послевоенный год, и все мое школьное детство прошло возле Бреста. Эти слайды я снимал сам, и мне есть что рассказать этим ребятам.
Койка за ходовой станцией заскрипела — Логунов сидел, смотрел и слушал, забыв о своей пояснице. С того раза я определял по Логунову, как по некоему индикатору, качество своих бесед и лекций: “стрелка” в горизонтальном положении — плохо, в вертикальном — хорошо...
Разумеется, политическое и патриотическое воспитание молодых подводников не определяется лишь двумя плановыми часами. У любого политработника найдется для того множество иных форм и методов — даже в самые напряженные дни плавания. И, пожалуй, чем труднее обстановка, тем благодатнее почва для такого воздействия.
* * *
Акустики устали. На лицах — полное безразличие. Иду к секретарю комитета ВЛКСМ старшине команды радиотелеграфистов мичману Бардину. У парня задатки хорошего радиожурналиста. Всю ночь готовим с ним выпуск радиогазеты — специально для акустиков. Гвоздь программы — маленькая бобина с десятиминутным рассказом бывшего командира фронтовой подводной лодки “С-15” Георгия Константиновича Васильева. Рассказ о том, как в сорок втором “С-15” открыла свой боевой счет. У меня у самого побежали по спине мурашки, когда в отсеках раздался ровный хрипловатый голос:
— Четырнадцатого января в семь часов двадцать минут по пеленгу сорок градусов акустики услышали шум винтов немецкого транспорта...
Не знаю, о чем думали в эту минуту акустики: доклады их по-прежнему оставались уныло-однообразными — “горизонт чист”,— но только появилась в них напряженность ожидания... Или мне это показалось? Может, и так. Куда как легко верится в то, во что хочется верить...
* * *
Мы возвращаемся под барабанный бой пишущих машинок. Отчеты, отчеты, отчеты... Старпом, командиры боевых частей, примостившись кто где, пишут пухлые тома отчетов о торпедных стрельбах, о маневрировании на учениях, о всем том, что случалось с нами в дальнем походе. Если бы пираты после каждого абордажа вынуждены были документировать свои действия, пиратство выродилось бы на корню.
На прокладочном столе скучная карта-сетка без глубин, без островов. Она означает некое условное пространство и пригодна для любого района Мирового океана на данной широте. Долгота проставляется карандашом под безымянными меридианами. Кажется, будто мы вообще вышли, выпали из реальных земных координат и превратились в абстрактное тело, такое же условное, как значок, символизирующий нас на карте Главного морского штаба. Мы случайно перескочили в двухмерное пространство и теперь обречены жить в плоскостном мире координатных сеток. От этого можно повредиться, если бы на штурманском пульте, висящем над столом автопрокладчика, не проплывали в окошечке лага цифры пройденных миль, а на шкалах счислителя не выскакивали градусы широты-долготы. Хотя вся эта штурманская цифирь так же неосязаема, как и пространство карты-сетки, тем не менее гудящий штурманский пульт с многочисленными окошечками, в которых пошевеливаются картушки гирокомпасов, вращаются цифровые барабанчики с узлами и милями, он, этот путепрядный станок, приободряет, к нему тянет, от него трудно оторваться...
“Когда усталая подлодка из глубины идет домой...” Хорошая песня. Слова бесхитростны, но очень точны. И музыка достоверна — в ритме крупной зыби и малого хода под электромоторами.
Если в ресторане оркестр исполняет ее семь раз подряд, за столиками сидят подводники, только что вернувшиеся из похода.
Усталая подлодка...
* * *
Парадокс судового времени: часы летят, как минуты, а сутки тянутся неделями. Подводник любит все, что напоминает ему о течении времени. И даже не потому, что так страстно рвется на берег. Просто под водой, в отсеке, где не ощутимы ни естественная смена дня и ночи, ни движение в пространстве, создается препротивная иллюзия застывшего времени. Она разрушается ростом цифровых столбцов, зачеркнутых в календарях, стопой исписанных страниц в вахтенных журналах, уровнем одеколона во флаконе для ежедневных протираний... Даже на разматывающуюся бобину кинопроектора посматриваешь с вожделением: на глазах уменьшается...
А тут как-то, перебирая гитарные струны, рыжие от ржавчины, минер пропел со значением:
Вот и январь накатил, нашумел,
Бешеный, как электричка...
— Как январь? — вздрогнул доктор, оторвавшись от “Челюстной хирургии”.
— Так, Склифосовский. Через неделю Новый год. Ку-ку!
За сутки до Нового года в отсеках вырос целый ельник. Три самых могучих “дерева” были собраны из полиэтиленовых секций и подпирали теперь подволок в кормовом торпедном отсеке, в офицерской и мичманской кают-компании. Другие — ростом в ладонь и меньше — произросли в каютах, рубках и даже трюме центрального поста. Елками гордились и ревниво следили, чья украшена лучше. Те, кто перед походом не запасся крохотными пластмассовыми елочками и блестящими микроигрушками, выпрашивали у доктора “зеленку” с марлей и обвешивали проволочные каркасики крашеной “хвоей”. Игрушки делали из шоколадной фольги и разноцветных цилиндриков сопротивлений, лампочек, пестрых проводков, выклянченных у радистов и гидроакустиков.
Помощник Федя поразил всех сюрпризом: из рефкамеры была извлечена тушка куренка, припрятанная со времен последнего похода к плавбазе и замороженная до хрустального звона. К зажаренному куренку кок мичман Маврикин прикрепил бумажную гусиную шею, а в хвост вставил записку Руднева: “Назначаю жареным гусем. Помощник командира”. “Гусь”, водруженный на стол посреди салфеток, свернутых колпачками, и “стопок”, наполненных сухим вином, имел шумный успех. Включили хирургические софиты, и механик, как заведующий столом, взялся за нож:
— Значит, так: командиру — шея, помощнику — крылышки, запчасти к Пегасу! Ножки — ходовую часть — командирам моторной и электротехнической групп. Ну, а “прочным корпусом” я займусь сам!
— Много хочешь, мало получишь,— вмешался старпом и отобрал нож.
За полчаса до праздничной полуночи доктор прицепил бороду Деда Мороза и скептически оглядел “Снегурочку”, чей воздушный наряд никак не скрывал мощные бицепсы матроса-торпедиста Максимова.
— За мной! — сказал доктор-дед и взвалил мешок с подарками. И тут же над головой заверещал ревун — торопливо, тревожно, настырно...
— Тревога!.. Торпедная атака подводной цели. Стрельба глубоководная.
“Снегурочка”, срывая с себя марлевый наряд, ринулась в родной первый отсек, а доктор в кают-компанию, куда он расписан на время боя,— и в самый раз: подлодка так круто пошла на глубину, что “гусь”, сшибая салфетки, покатился по столу. Вино в стопках перекосилось, а шарики “витаминов”, ссыпавшись с блюдечек, весело поскакали по узкой палубе.
Пока доктор боролся за живучесть новогоднего ужина, подводная лодка легла на боевой курс, и штурман, доложив контрольный пеленг на цель, с тоской глянул на часы. Шесть огненных нулей выскочили на электронном циферблате, и тут же замелькали первые секунды нового года...
Море не считается с праздниками. Мы привыкли и не к таким его каверзам. Но кто бы мог подумать, что подводная лодка “противника”, которую мы так долго выслеживали в засаде, появится вдруг в такую минуту?!
— Включить магнитофоны!
Это звучит как “Работают все радиостанции Советского Союза!” Торжественно.
Центральный пост. Череда лиц в профиль. Командир над штурманской картой. Боцман — на рулях глубины. Старпом шелестит таблицами стрельбы. Штурман не отрывается от планшета маневрирования. В глубине отсека светится круглый экран подводной обстановки.
— Акустик, штурман, торпедный электрик, секундомеры — товсь! Ноль... Ввести первый замер!..
Сквозь мерные гуды механизмов — звенящий гул глубины из выносного гидродинамика. У акустика на маленьком экране горит зеленая точка. При появлении шума чужих винтов точка расслаивается в клубок пляшущих нитей. Электронная “нить Ариадны”, по которой мы выходим к цели.
Цель классифицирована как подводная лодка. Теперь самое главное — быстрее определить ее курс и скорость. Этим занимается КБР — корабельный боевой расчет.
Командир не выходит из штурманской рубки. Карта почти сплошь исчерчена нашими галсами, до дыр истыкана иглами измерителя, затерта резинкой, присыпана графитовой пылью. Таким открывается “поле брани” командиру подводной лодки. Он единственный из экипажа, кто воюет в полном смысле этого слова. Все остальные помогают ему, как в старину заряжали и подавали рыцарю мушкет. Он сам замышляет бой. Он единственный, кто знает обстановку под водой, над водой и в воздухе. И потому он — полубог.
Подводная лодка, в отличие от всех других носителей оружия, целится не поворотом башен или ракетных установок. Она наводится на цель всем корпусом, словно гигантская торпеда. Она наводится на нее нашими лбами, носиками чайников в буфете кают-компании, боеголовками стеллажных торпед, изголовьями коек — всем, что есть на ней сущего. Так мы выходим в атаку!
Курсы субмарин скрестились, как шпаги. Они перехлестнулись в том роковом пересечении, что называется залповым пеленгом. Секунды острые, как иглы измерителя...
— Первый, второй торпедные аппараты — пли!!!
Дрогнула палуба под ногами. И тут же радостный возглас из первого отсека:
— Торпеды вышли! Боевой — на месте!
Но командир не спешит ликовать.
— Акустик, слушать торпеду!
— Центральный, слышу шум винтов торпеды. Пеленг... градусов. Шум уменьшается. Акустик.
— Есть акустик! Слава богу — пеленги совпадают.
После атаки расходились понурые, хоть и “вмазали торпедой под рубку”. Новый год безнадежно испорчен. Офицеры вспоминали, где, кто и как встречал новогодние праздники: предыдущий — в базе, прибежав на корабль из дома по штормовой готовности; позапрошлый — на мостике при проходе узкости; еще раньше — на ремонте в доке...
— Минуту ждать,— сказал и вылез из тесного креслица командир. Он мог этого и не говорить — без него все равно никто не притронулся бы к ужину.
— Вниманию личного состава! — разнесся по межотсечной трансляции веселый голос.— Объявляю судовое время двадцать три часа тридцать минут. Команде приготовиться к встрече Нового года!
— Есть! Первый... Есть! Второй...— посыпались радостные доклады из отсеков.
— Судовое время в вахтенный машинный и аппаратные журналы не записывать!
На подводной лодке в автономном плавании командиру подвластно все — даже ход времени.
Под торжественный перезвон Кремлевских курантов, грянувших с магнитной пленки, подняли вино — в море не чокаются, как и на берегу, когда пьют “за тех, кто в море”. Командир произнес, пожалуй, самый короткий и самый емкий тост:
— За Родину!
Едва отгремел последний аккорд Государственного гимна СССР, как щелкнули в отсеках динамики и вахтенный офицер объявил:
— Первой смене заступить. Судовое время — два часа первого января. |