Вместо послесловия
После войны было подсчитано, что нас, коренных питерцев, осталось немного: что-то около двухсот пятидесяти тысяч. Среди нового населения города на Неве мы не составляем и пятнадцатой части, но нам удалось сохранить дух и традиции питерцев. Новых ленинградцев не отличишь от старых. Крепкой была закваска!
В дни Победы меня невольно тянет на Пискаревское кладбище, где больше всего похоронено блокадников. Они лежат под большими холмами в братских могилах. Сюда со всех сторон непрерывными потоками стекаются люди всех возрастов. Они несут венки, цветы и... тайные подарки.
На каменных плитах, которых на кладбище множество, на указателях и памятниках нет малейшей щелки, куда бы .не были воткнуты, запиханы медные, серебряные монетки и всякая еда: конфеты, пряники, сухарики, крашеные яйца, изюм и... кусочки хлеба.
Я не знаю, как у других, но у меня эти кусочки хлеба на могилах вызывают горячую влагу в глазах. Хлеб, конечно, приносят наивные малыши, чтобы хоть сейчас его было вдоволь у тех, кто умер от голода.
Милые, дорогие ленинградские ребятишки, как вы добры и трогательны в своем стремлении накормить голодавших. Вам ничего для них не жалко.
Случайно я познакомился с Изольдой Семеновной Вышковской, женщиной удивительной судьбы. В блокаду ей было восемь лет. Она ходила в детский садик на Лермонтовском проспекте, а ее мама, Сусанна Константиновна, жила на казарменном положении в цеху завода. Дочку свою, Изу, не видела по два три дня. За девочкой присматривала бывшая домработница. Но и та мало бывала дома, так как дежурила на крыше и в отряде дружинниц.
Изочка имела свой ключ от квартиры, самостоятельно отпирала дверь, укладывалась спать в холодной комнате, а проснувшись чуть свет бежала в детский садик.
Однажды в январе Сусанна Константиновна на грузовой машине везла изготовленные в цехе корпуса снарядов для начинки их взрывчаткой. По пути решила заглянуть в дочкин детсадик. Но как только машина свернула на Лермонтовский Сусанна Константиновна обомлела. Детсад и соседний дом пылали ярким пламенем.
Матросы, оцепившие пожарище, задержали машину. Они не пропускали к горящим домам, где орудовали пожарники. Стоявшие в толпе женщины наперебой рассказывали, что в детский сад попала бомба и никого из детишек спасти не удалось.
Все до одного погибли, плача, причитала старушка.
Шофер втянул в кабину потрясенную, онемевшую от горя Сусанну Константиновну и поехал дальше.
Несчастная мать вернулась на завод словно ослепшая, она едва ходила. Чтобы хоть как-нибудь утешить подругу, сослуживицы принялись хлопотать: звонили по телефону, наводили справки, добывали машину.
В столярке был сколочен гробик и сделан небольшой деревянный обелиск, в который под стекло вставили фотокарточку девочки. Внизу написали:
«Изочка Вышковская,
родилась в 1933 году,
погибла при пожаре детского садика
в январе 1942 года».
Съездили на пепелище, наскребли золы с детскими пуговками и слитками расплавленных металлических игрушек и сказали матери, что в нем останки девочки.
На Пискаревку, где в ту пору в братских могилах хоронили военных, поехали вместе. Могилу рыли в поле. Лопата замерзшую землю не брала, пришлось ее долбить ломом. Опустив гробик в могилу, насыпали над ним холмик и поставили обелиск.
В опустевшей квартире Сусанне Константиновне появляться не хотелось, но она все же решила заехать домой за необходимыми вещами. И... у дверей увидела свою девочку, прикорнувшую на ступеньке...
Этот момент, как ее нашла мать, Изольда Семеновна хорошо помнит, рассказывает с подробностями:
В суматохе я потеряла ключ от квартиры. Мне некуда было пойти. И я стала ждать няню и задремала. Мама меня так схватила, что мне нечем было дышать. И глаза у нее были большие, не такие, как всегда. Молча она отнесла меня в кабину газогенераторной машины. И мы тут же поехали на кладбище.
По пути я стала объяснять, что была всю ночь одна, проснулась и побежала в детский садик. Но когда подошла он уже горел. Матросы не давали пройти к огню, а я просила их:
Пустите, это мой садик...
Началась воздушная тревога. Какой-то моряк схватил меня на руки и отнес в бомбоубежище. Там были и другие из нашего садика. Моряки принесли железные кружки, напоили нас кипятком, дали хлеба. В подвале было тепло и хорошо. Я заснула...
Мама слушала мой рассказ и почему-то всхлипывала. Глаза у нее были сухими, а пожилой шофер плакал. По его щекам то и дело катились слезы.
На кладбище светили синие фары. Кружила поземка. Подъезжавшие машины сваливали мертвецов в одно место. Здесь они лежали грудой голыми и в одном белье на холоде. Мне стало страшно.
Сойдя с машины, мама потянула меня к могилке, присыпанной снегом. Желая вытащить из обелиска мою фотокарточку, она голой рукой ударила по стеклу и сильно поранилась. Могилка обагрилась ее кровью. Рана оказалась глубокой. Хорошо, что на кладбище очутился военврач. Он разорвал индивидуальный пакет и перевязал маме руку. Узнав о происшедшем, он поцеловал меня и сказал:
Сто лет жить будешь!
Это памятное событие не прошло бесследно: Сусанна Константиновна стала плохо видеть и говорить с запинками, а маленькая девочка в одну ночь сделалась седой.
В марте 1942 года Сусанну Константиновну и ее дочь эвакуировали по «дороге жизни» на Большую землю. В тылу она стала работать в военном госпитале сестрой хозяйкой. Девочка же училась. И никто из мальчишек не позволял себе таскать ее за седые косы.
Мать и дочь вернулись в Ленинград в 1944 году и первым долгом поехали на Пискаревское кладбище взглянуть: что сталось с блокадной могилкой? Они разыскали ее и были поражены. За могилкой кто-то ухаживал: бугорок был облицован дерном и сверху лежали цветы. Не было только деревянного обелиска. Его, видно, сожгли в холодную блокадную зиму. Изочка вместе с матерью на это место посадили куст сирени.
С тех пор в выходные дни они ходили на кладбище. Война уже кончилась, а людей все хоронили и хоронили. Это умирали в госпиталях тяжелораненые защитники Ленинграда. На похороны приезжали отцы и матери бойцов. Сусанна Константиновна знакомилась с ними и давала обещание присматривать за могилками. Слово свое она сдержала: весной сажала цветы, летом приходила их поливать.
В раннем детстве Изочке хотелось стать балериной. Но в балетную школу она опоздала: в нее брали только семилетних девочек, а ей уже шел двенадцатый год. Она стала учиться в балетном кружке Дворца культуры имени Кирова, которым руководил Федор Васильевич Лопухов. Опытный балетмейстер сумел хорошо подготовить учеников. Они успешно выступали в самодеятельных балетных спектаклях. В «Лебедином озере» Изочка танцевала в группе маленьких лебедей.
Изольда кончила десятый класс.
Однажды на кладбище к Сусанне Константиновне и ее дочери подошла скульптор Вера Васильевна Исаева. Узнав, почему они так часто бывают здесь, она спросила:
Не разрешите ли вы своей дочери позировать мне?
Исаева вместе со скульптором Тауритом готовились к конкурсу на мемориальный памятник. Они долго мучились с фигурой скорбящей Матери Родины, а она не получалась. Вера Васильевна ходила по кладбищу и присматривалась к безмолвно застывшим и плачущим матерям, но не могла найти нужного образа. Скульпторы понимали, что Мать Родина должна олицетворять мощь и молодость страны. Они нашли такой образ Марию Михайловну Алферову. Молодая работница выросла в семье потомственных питерских рабочих, в блокаду была ранена. Но у здоровой, цветущей девушки скорбь вызывали лишь воспоминаниями о погибших братьях.
Скульпторы слепили шестиметровую фигуру в глине и пришли в отчаяние: на лице ее не было скорби.
И вдруг везение на кладбище Исаева увидела седую девушку. Та, посадив цветы, выпрямилась и некоторое время смотрела в небо. Создалось впечатление, что девушка плачет без слез. В таком скорбном обрамлении были ее глубоко запавшие глаза. Поразила и осанка.
«Вот скорбящая!» подумалось скульпторше.
С этого дня она стала присматриваться к Изольде, делать эскизы, лепить ее голову в разных поворотах. В синтетический образ Пискаревской Матери Родины вошла и ее скорбь.
На высоком постаменте скорбит молодая женщина, блокадница Ленинградка. Слез ее не видно, она стоит на ветру и плачет, жалея погибших сыновей и дочерей.
Книга «В море погасли огни» уже выходила одним изданием. После опубликования дневников я получил много писем от участников войны. Одни из них благодарили меня за то, что я правдиво показал оборону города со стороны моря и сохранил в записях дух ленинградцев, детали боев и быта, другие подсказывали, о чем бы следовало еще написать и чьи имена вспомнить, третьи обижались на то, что я не отметил героические действия их частей и кораблей и не так изобразил знакомых им людей.
Все корреспонденты, наверное, по своему правы. Многого в моих записях нет. Невозможно объять необъятное. Я написал только о том, что видел собственными глазами или услышал от людей, которым доверял почти как самому себе.
Среди пачки писем были и сердитые послания. Меня потрясло письмо Аули. Оно было без всякого обращения и приветствия, начиналось, как детективная повесть:
«В полночь мне позвонила Туся. В гневе она изругала меня за чрезмерную откровенность в довоенные времена. Оказывается, раздобыв где-то твою книгу «В море погасли огни», Туся похвасталась внучке, что она знает тебя с детства, и принялась вместе с ней читать. Дойдя до берез, Туся неосторожно воскликнула: «Это же про нас! Ах, какой он негодяй!» Внучка попыталась выяснить: что бабушку так потрясло? Но та, ничего не объясняя, кинулась к телефону и принялась выговаривать сестре: «Вот он, твой Пека! Ты все время уважительно о нем говорила, а он такое о нас написал».
Я прочитала твою книгу и тоже возмущена. Как тебе не стыдно выставлять тайны юности на всеобщее посмешище? Почему так несправедливо, без писательской проникновенности, ты изобразил нас? Чтобы оттенить героизм моряков? В книге мы выглядим праздными и жеманными дамочками, паникершами, подхватывающими сплетни. Даже если бы мы в самом деле были такими, то блокада, я полагаю, исправила бы нас. Как ты не учел этого и не встретился с нами после войны? А еще называешься инженером человеческих душ.
Кстати, мы никогда не были дамочками бездельницами. Заочно завершили высшее образование и работали: я в НИИ, Туся на «Светлане». На оборонных работах ее ранило. Вот тебе и дамочка!
Да, мы любили хорошо одеться и заботились о своем внешнем виде даже в дни блокады. В тридцатиградусные морозы, когда не было ни дров, ни света, чуть ли не ползком добирались до проруби и черпали невскую воду. Ее мы заправляли клеем, перцем, солью и горчицей и пили из чашек, как бульон.
Мы видели, какие бывают глаза у кошек, когда за ними охотятся голодные люди, слышали, как рыдают матери, когда нечем накормить малышей. И все же мы не падали духом, работали и помогали тем, кто больше ослаб.
Ты, наверное, не знаешь, что перед войной я играла в женской хоккейной команде «Спартака»? Так знай. И в сборной города сражалась. В блокаду случайно встретила одну из наших хоккеисток Катю. Она работала не то в детдоме, не то в детской больнице. В общем назвала что-то неопределенное и спросила: не имею ли я ценностей для обмена на продукты? Я уже голодала и готова была отдать все, что сохранилось. В условленный день я пришла к ней с сыном соседки Сережей. Катя встретила нас в шикарном махровом халате. На столе у нее лежали большой кусок ситного, колбаса, печенье и стояла рядом с чайником открытая банка сгущенного молока. Приятно пораженные таким гостеприимством, мы скромно уселись у края стола. Катя поспешила предупредить: «Вы извините, но я не угощаю. Не такие теперь времена. Просто я не успела позавтракать. Продукты могу только выменять».
Сережа покраснел и, закусив губу, отскочил от стола. Я тоже поднялась. А Катя как ни в нем не бывало принялась открывать шкафы и показывать шикарные шубы, платья, кружева, кофты, отрезы и тонкое белье. Вот де, мол, как я живу! И тут же похвасталась: «Ты помнишь Родю? Он у меня часто бывает». Родей мы называли нашего школьного физкультурника, в которого все девчонки были влюблены.
Мне за чернобурку Катя отсчитала двадцать кусочков пиленого сахара и отсыпала из мешка не более килограмма гороху. Это всякого бы возмутило. И я заметила: «Ты бы не обеднела, если бы за эту лису дала нам еще и позавтракать». «А не жирно будет? отозвалась она. Много вас, нахлебников, наберется».
Я не знаю, что со мной случилось, но я отломила кусок ситного и дала его Сереже. Тот жадно вцепился в краюшку зубами, но Катя не дала ему проглотить и куска. Она вырвала ситный изо рта. По природе я человек не драчливый. Но тут не сдержалась, хотела дать по загривку, но Катя повернулась и... я ударила кулаком в лицо так, что она взвыла. Ведь рука у меня была натренированная в хоккее.
Не долго размышляя, я схватила со стола остатки ситного, колба су и, подцепив свою сумку, выскочила с Сережей на лестницу. Спускаясь вниз, мы жадно поедали утащенное. Только на улице я опомнилась. Чтобы не быть для самой себя грабительницей, я вновь поднялась наверх. Дверь еще не была заперта. Я вошла в столовую, бросила Кате на стол свое единственное золотое кольцо и оказала:
«На, подавись! Но знай: все, что ты выманила у голодных, счастья тебе не принесет, все обратится в прах!»
И слова мои оказались вещими. Совсем недавно в вестибюле поликлиники на Доске почета я приметила фотографию Кати. Под ней было написано, что это лучшая из лучших ночных нянечек, награжденная «Знаком Почета».
Я, конечно, встретилась с ней. Передо мной стояла пожилая смущенная женщина в белом халате.
«Ты не представляешь, как тогда отрезвил меня твой удар, негромко призналась она. Он заставил меня опомниться. Ну а бомба, которая попала в наш дом и разнесла в пух и прах мои накопления, окончательно выбила дух стяжательства. Я опять стала человеком. Прошу тебя, не рассказывай, пожалуйста, нашим, какой я была дрянью.
Оказывается, и оплеуха от всего сердца может облагоразумить человека и пробудить его совесть.
В декабре сорок первого года умер мой свекор. Он был известным врачом. Умер на груди у больного, когда выслушивал его. Будь другое время за гробом профессора пошла бы добрая половина города. А в декабре его повезли на кладбище двое я и подруга. Гроб тащили на детских саночках.
В этот день было много тревог. Во время артиллерийского обстрела нас загнали под арку ворот. На колдобине гроб слетел с саночек. Мы с подругой так обессилели, что никак не могли водворить его на место. А тут еще ветер то и дело срывал мою кокетливую меховую шапочку, которая надевалась на затылок и неизвестно на чем держалась. В мирное время она была очень милой, но в тот день делала меня беспомощной. К нам на подмогу прибежал расторопный военный. Он поймал гонимую поземкой легкую шапочку и стал устанавливать гроб. Когда вновь оголилась моя голова и волосы стали развеваться по ветру, военный снял с себя длинный шерстяной шарф, привязал к затылку непослушную шапочку, а концами его обмотал мою шею. Мне сразу стало тепло.
Тревога была долгой. Началась бомбежка. Всюду грохотало. Стоявшие с нами женщины с детьми изнывали от усталости. Военный, попросив у нас прощения, усадил их на гроб. «Ему уже все равно, сказал он. А эти жить должны».
«Запишите мне свой адрес, попросила я. И как вас зовут? Чтобы я могла вернуть вам шарф».
«Живу на Выборгской. В детстве звали Пантик-бантик, в институте Пан, а в военной части Пантелеем Жуковым. О шарфе не беспокойтесь, я вам дарю его».
В это время прозвучал отбой тревоги. Уже темнело, надо было спешить. Мы распрощались с военным и потащили свои санки с гробом. На кладбище тогда еще хоронили только по пять человек в одной могиле. Экскаватором и взрывчаткой стали рыть братские могилы позже. Меня поразило то, что незнакомый человек снял на морозном ветре шапку и сказал прощальную речь. Слов я не запомнила, но смысл был таков: «Вы были героями нашего города. Умерли благородно. Честь вам и слава. Мы отомстим за вас». В этом выразился братский блокадный ритуал.
Шарф Пантелея Жукова, который остался у меня, я носила много лет, а теперь, пересыпав его нафталином, берегу как реликвию.
Нас в ту же зиму вывезли по Дороге жизни в тыл, как необходимых специалистов. Мы трудились всю войну, обе вступили в партию, стали уважаемыми людьми. А ты, изобразив нас жеманными дамочками, успокоился и благодушествуешь. Советую немедля позвонить в Москву и извиниться перед Тусей (ей досталось больше, чем мне), и если будешь переиздавать дневники измени текст, будь справедлив к нам.
Вот и все. Желаю тебе успехов. Несмотря ни на что, все таки милая, милая юность моя».
Мне думается, что на всякого, кого хоть как-то коснулась ленинградская блокада, она подействовала и, я бы сказал, в какой-то мере облагородила.
Мне довелось встретиться в Финляндии с бывшим старшим лейтенантом писателем Паво Ринтала, выпустившим книги «Голоса солдат» и «Симфонию Ленинградской трагедии». Узнав, что я один из участников обороны, он вытянулся передо мной и без всякой рисовки сказал:
Знайте, я стыжусь за наших правителей, заставивших финских солдат замыкать блокаду Ленинграда с. севера. Вы все герои. Перед каждым защитником вашего чудесного города я готов стоять по стойке «смирно», чтобы отдать честь небывалой в истории стойкости.
Меня приятно поразила и недавняя статья американского военного историка Леона Гурэ, который одиннадцать лет назад стремился хоть на бумаге, заново переигрывая войну, сломить дух сопротивления ленинградцев и вырвать победу Гитлеру. И вот этот, казалось, недоброжелатель вдруг спохватился, понял, что история не простит лжи и предвзятости, когда речь идет о ленинградцах, О них нужно говорить только правду. И Леон Гурэ в журнале «Славик ревью» написал:
«В анналах второй мировой войны и других войн современности 900 дневная осада Ленинграда занимает особое место, открывая длинный каталог бедствий, ужасов и поразительной стойкости перед лицом, казалось бы, непреодолимых трудностей. Борьба за жизнь, которую вел и выиграл этот город, насчитывавший в то время вместе с беженцами более трех миллионов жителей, в условиях военной блокады, небывало суровой зимы и почти полного отсутствия электроснабжения и транспорта, воды и пищи, знаменует одну из самых легендарных страниц новейшей истории. И с какой бы строгой меркой ни подходить к понятию героизма, можно с уверенностью сказать, что Ленинград, вынесший беспрецедентные испытания, но не капитулировавший перед врагом, вполне достоин звания города героя, которое он носит».
Лишь недавно, спустя почти тридцать лет после окончания войны, заключен мирный договор с ФРГ. На земле потеплело. Холодной войне конец.
Видимо, не за горами то время, когда народы земного шара с облегчением скажут:
Войны запрещены повсюду навечно!
Ленинград, 1973
|