Часть вторая. Вокруг мыса Доброй Надежды
1. Мои думы о флоте не закончены
Следующие дни проходили благополучно. Только в одном месте, встретившись еще раз с рыболовными судами, порвали им сети. Как только не запутали в них свои винты! Проходя каналом Ла-Манш, видели справа дуврские утесы, воспетые когда-то Виктором Гюго. Отсюда через каких-нибудь три часа можно было добраться до Лондона, до огромной и туманной столицы, где какие-то таинственные воротилы заправляют всей мировой политикой.
Легли на курс через Бискайский залив. Почти всегда беспокойный, буйный, раздражающий моряков всех стран, он на этот раз встретил нас мирно, хотя навстречу нам и катилась крупная зыбь, порожденная просторами Атлантического океана. Броненосец наш, держась кильватерной струи впереди идущего судна, беспрерывно кланялся носом.
Этот период осени как раз совпадал с перелетом птиц. Многие из них, усталые, присаживались на наше судно отдохнуть. Матросы оказывали им радушный прием, давая пищу — хлеб или крупу.
А однажды ночью мне пришлось наблюдать явление, возбудившее во мне ряд неразрешимых вопросов. Небо было звездное. По зыбучей поверхности моря трепетно разливался лунный свет. Катились волны, гладкие, как отполированные, вспыхивая мгновенным блеском и потухая. В этой изумительной игре светотеней было что-то детски беззаботное, а вместе с тем простое и мудрое, как вечность. Я стоял один на поперечном мостике, перекинутом через ростры, и думал о нашем флоте. Как у нас хорошо все выходило на парадах и высочайших смотрах и как ужасно плохо получилось, когда мы расстреливали рыбаков.
Я доискивался до причин этого и приходил к неутешительным выводам.
В доках у нас, грохоча молотками, ремонтировали старые суда, и они еще плавали по нескольку лет. А на эллингах строили новые корабли по последним образцам, правда; тратя на каждый из них денег в два раза больше, чем он стоил на самом деле. И все это делалось как будто не спустя рукава. Прежде чем приступить к созданию какого-нибудь броненосца или крейсера, о нем предварительно несколько лет толковали, спорили, кричали, совещались, писали, ломая головы, проекты и контрпроекты и только после этого приступали к делу, начинали строить. И все-таки корабли выходили с малой остойчивостью, непослушные рулю, с мыльными заклепками и другими дефектами.
Не стояли как будто и другие дела. Адмиралы с глубокомысленными лицами и с сознанием своего достоинства делали соответствующие своему званию распоряжения, а их адъютанты и флаг-офицеры усердно строчили приказы и циркуляры, которые писаря, соблюдая порядковый номер, аккуратно подшивали к делам. В канцеляриях исписывались целые горы бумаг в виде рапортов, предписаний, отношений, донесений. Устраивались парады, ходьба церемониальным маршем, производились всевозможные учения. Начальники допрашивали нижних чинов о претензиях и делали инспекторские смотры, в заключение выкрикивали:
— Очень хорошо, молодцы!
На это нижние чины браво отвечали:
— Рады стараться, ваше ...ство!
Иногда посещал корабли шеф флота, родной дядя Николая II, великий князь Алексей Александрович. Глядя на суда, выкрашенные к его приезду, на бравый вид моряков, он тоже был доволен. Но он не понимал, что весь организм военно-морского ведомства, охваченный гангреной, разлагается. От других высочайших особ этот великий князь отличался только тем, что был могуч ростом и тяжел весом. Во флоте называли его:
— Семь пудов августейшего мяса.
С показной стороны все обстояло благополучно, иногда даже красиво. Но если ближе присмотреться к военно-морскому ведомству, то нельзя была не вынести безнадежного впечатления. Вся служба во флоте сводилась к тому, чтобы оказывать высшему начальству наибольшие почести, делать вид, что занимаются боевой подготовкой личного состава, беспрестанно скоблить и вновь красить корабли и как можно больше времени проводить на берегу. Главные представители флота, за исключением немногих, подбирались как нарочно из людей тупых и бездарных, с головой погрязших в бюрократизме и рутине. В глазах наших командующих матросы представляли собой баранов, бывших крепостных, нижних чинов, лишенных не только права, но и способности самостоятельно мыслить. Матрос должен сознавать свое ничтожество перед начальством. Команду нужно хорошенько "драить"! "Надраенная" команда — это гордость каждого командира и старшего офицера. На вызов начальства матрос, должен подлетать по палубе бегом и смотреть на своего повелителя "бодро и весело", как хорошо дрессированная собака. В этом и упражнялись многие адмиралы и командиры, в этом видели залог боевой подготовки и основу морской дисциплины. Но в то же время они мало обращали внимания на то, что матросы не умеют пользоваться оптическими прицелами, не могут обращаться с дальномерами, стреляют плохо. Мне кажется, корни такого зла имели свое начало в глубине нашей истории.
Русский парусный флот, основанный Петрам Великим, через несколько десятков лет достиг своего высокого совершенства и вышел на океанский простор. В начале девятнадцатого века продолжалось его процветание. Он уже стоял на одном уровне с флотами других государств. Из недр его выделился целый ряд выдающихся людей.
Были у нас исследователи новых стран и ученые деятели.
Знаменитый мореплаватель Крузенштерн в 1803-1806 годах на корабле "Надежда" совершил кругосветное путешествие. Он собрал огромный материал, по океанографии, географии, ботанике, зоологии, этнографии и навигации. Его именем были названы в Тихом океане пролив, остров, отмель, и залив. Кстати, нужно сказать, что уходя в плавание, он приказал выбросить за борт тросовые линьки, которыми истязали матросов. В те времена это был исключительный случай.
Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен, будучи начальником южной полярной экспедиции, пустился в плавание в Ледовитый океане на своем шлюпе "Восток" и спускался до семидесятого градуса южной широты, то есть дальше, чем последующие мореплаватели — Джемс и Кук. Он семь раз пересек южный Полярный круг и прошел под парусами тридцать шесть тысяч четыреста семьдесят пять верст. И мир обогатился новыми сведениями об этой загадочной части нашей планеты. Кроме того, он открыл двадцать девять островов и одну коралловую мель в Тихом океане.
Федор Петрович Литке в течение четырех лет плавал от Архангельска к Новой Земле. Добытый им материал составил великолепный источник для ознакомления с этой частью нашей Арктики.
В 1826 году он был назначен командиром шлюпа "Сенявин", на котором совершил свое знаменитое кругосветное плавание. Исследовал главным образом побережья Охотского и Японского морей, Каролинских и Марианских островов в Тихом океане. Во время путешествия он повсюду производил наблюдения над качанием маятника. Обширный запас научного материала и всевозможные коллекции, привезенные Литке, вызвали всеобщее удивление в ученом мире. Недаром он был избран членом многих академий и университетов за границей.
Не меньшие были заслуги и у таких моряков, как Василий Михайлович Головин, Отто Коцебу, Геннадий Иванович Невельский и другие.
Были у нас и адмиралы-флотоводцы, адмиралы-победители.
Герой, соратник Суворова, соперник в подвигах с Нельсоном, адмирал Ф. Ф. Ушаков считался создателем Черноморского флота и новатором в военно-морском искусстве. Наравне с Клерком у англичан и Сюффреном у французов он боролся с установившейся во флоте рутиной и блестяще оправдал свое новаторство во многих сражениях. Как и Суворов, он был непобедим.
Адмирала Димитрия Николаевича Сенявина при жизни называли "великим человеком". Происходя из семьи моряков, он прошел морскую и боевую школу в ушаковских кампаниях в Черном и Средиземном морях. Назначенный в 1806 году, по рекомендации Ушакова, флагманом, он провел двухлетнюю кампанию при неимоверных материальных и технических трудностях. В сложном политическом переплете наполеоновских войн он сражался то в союзе с турками против французов, то в союзе с французами против англичан. Занятие Боко-ди-Катаро, поражение французов у Далматинских островов, бой у Тенедоса, Афонское сражение — все это были подвиги, когда Сенявин побеждал, уступая врагу в численности, вписывая славные страницы в историю вашего флота. С полуизносившимися и истрепанными в боях кораблями, окруженный англичанами в Лиссабоне, вопреки распоряжению Александра I, он не потопил и не сжег своих кораблей. Он гордо продиктовал много сильнейшему его противнику свои условия и спас для России остатки флота. Царь был недоволен таким "ослушанием", уволил Сенявина со службы и даже не вернул ему собственных денег, какие он тратил в походе на флот. Таким образом, прославленный адмирал, которому казна должна была миллионы, под старость остался в нищете.
Изучая историю морских сражений, ни один не пройдет мимо таких выдающихся имён, как Лазарев, Гейден, Корнилов и Нахимов.
Этот период процветания парусного флота, продолжавшийся до самой севастопольской кампании, создал чрезвычайно прочные и устойчивые традиции морской службы. Выработался тип моряков, офицеров и матросов, всецело прираставших к палубе корабля и годами бороздивших отдаленные океаны. В севастопольскую кампанию, однако, обнаружилось, что личные качества моряков уже не могли возместить отсталости нашего флота. Требовались паровые двигатели и железное судостроение. А наши деятели того времени не могли к этому своевременно перейти. Дисциплина и священные традиции парусного флота глубоко срослись со всей системой крепостничества, являвшегося социальной базой патриархальной русской государственности. Результаты в Крымскую кампанию получились самые плачевные.
Падение крепостного права сопровождалось появлением кораблей с паровыми двигателями. Но еще долгое время машина играла роль вспомогательного двигателя, а полное парусное вооружение сохранялось даже на броненосных судах. Еще в период 1882-1890 годов строились броненосные фрегаты — "Дмитрий Донской", "Владимир Мономах", "Адмирал Нахимов", "Память Азова", "Рюрик", а также броненосцы — "Николай I" и "Александр II" с запасным парусным вооружением. Эти корабли в продолжение двух десятилетий бороздили моря и океаны и дожили еще до времени русско-японской войны. Некоторые из них остались в Кронштадте, другие вошли в состав нашей 2-й эскадры, а один уже нашел себе могилу на Дальнем Востоке.
Эта система кораблей воспитала особую школу моряков. К ним принадлежали все без исключения адмиралы русского флота, а также большинство судовых командиров и старших офицеров, принимавших участие в русско-японской войне. Яркими представителями этой школы были адмиралы: Алексеев, Дубасов, Чухнин, Скрыдлов, Бирилев, Рожественский и отчасти Макаров, единственный во флоте человек, который, будучи сыном боцмана владивостокского полуэкипажа, проник благодаря счастливым обстоятельствам в чрезвычайно замкнутую и недоступную касту морских офицеров. Но даже и этот наиболее передовой и талантливый из морских руководителей, чувствуя уже нарождение новой судовой техники, не мог преодолеть в себе всей силы привычек и традиций парусной эпохи. А что можно сказать о других адмиралах? Из прежних навыков они черпали свои организационные принципы, способы управления эскадрой, кораблями и людьми. В новый флот с машинами тройного расширения, электротехникой, гидравликой и всеми бесчисленными специальными механизмами они целиком перенесли социальную обстановку крепостнического времени...
Мои мысли вдруг оборвались. Со стороны кормы, издалека, послышался нарастающий шум, словно нагонял нас ураган. Шум, быстро приближаясь, превратился в гул, а вместе с ним широкой пеленой заслонились звезды. Упруго задрожал воздух. Это продолжалось всего только несколько секунд. Получилось впечатление, как будто над кораблем пронеслась черная дырявая туча. На самом же деле это пролетела огромнейшая, в несколько тысяч штук, стая птиц, держа направление на юго-восток. Почему все птицы делают перелеты ночью? Почему они собираются для этого в большие стаи? Может быть, у них свои адмиралы есть?
В детстве мне много приходилось заниматься птицами. Однажды я произвел интересный опыт над скворцом. У меня была прикреплена к жерди скворешня, балкончик которой я устроил на петлях, а от него вниз, через внутреннее помещение птичьего жилья, провел шнур. Стоило только дернуть за такой шнур, и балкончик захлопывал входное отверстие скворешни. Я дождался того времени, когда в гнезде зациркала птенцы и родители их начали носить им пищу. Прилетел самец, держа в клюве червяков. Когда он залез внутрь своего Домика, я захлопнул, дернув за шнур, входное отверстие. А дальше при помощи товарищей, моих сверстников, ничего не стоило снять скворешню, оторвать от нее половинку крыши, я перепуганный насмерть скворец был у меня в руках. Я привязал к его правой ноге кусочек красной шелковой ленты и отпустил его на волю. Мой скворец взвился и со всей стремительностью направился в сияющую даль полей, уменьшаясь до размеров мухи, пока, совсем не исчез. Но на второй день опять прилетел и, держа в клюве пищу для птенцов, долго с тревожным криком кружился над гнездом. Улетал куда-то и снова возвращался. А через три дня все пошло по-старому: он залезал внутрь скворешни и довольно исправно кормил своих детей. Любовь к ним поборола страх перед опасностью. Подросли птенцы, оперились и навсегда оставили свой родной домик. В начале осени, когда эти птицы начали собираться в большие стая, не раз видел я среди них своего скворца с красной ленточкой на правой ноге. Это меня очень забавляло. Но какова же была моя радость, когда и на следующую весну он прилетел и поселился в той же скворешне. Только красная лента на его доге поблекла. И мне казалось, что на этот раз он, блестяще-черный, с фиолетовым отливом, рассыпался брачными песнями перед своей пестренькой подругой особенно красиво и весело.
Я вывел на двор отца и мать и, показывая на скворца, восторженно сказал:
— Смотрите! Вот он!
А потом задал вопрос:
— Как он нашел дорогу обратно?
Отец, николаевский солдат, с седыми бакенбардами, покачав головою, изрек:
— Не иначе как соображение есть. Стало быть, птица умная.
А мать протянула свое:
— Это сам бог указует птицам путь.
Ни то, ни другое толкование мне ничего не объяснило. Прошло много лет, я стал матросом. И вот, стоя на поперечном мостике броненосца, я вспомнил о факте со скворцом и еще больше удивится ему. Я знаю, как ведут корабль из одного порта в другой, пересекая при этом огромнейшие пространства, ведут среди моря, где нет ни дорог, ни вешек, иногда в бурную погоду да еще ночью, когда кругом ничего не видно. Все это было для меня понятно. Для этого штурман проходит специальные науки, для этого он пользуется и астрономией, благодаря которой, пустив вход секстан и хронометр, можно определить свое местонахождение в море, и компасом, показывающим путь, и прибором, измеряющим силу ветра, и добытыми сведениями о течениях, сбивающих судно с курса, и математическими исчислениями. Несмотря ни на какую погоду, корабль придет туда, куда его направили. Но чем руководствовался мой скворец, улетая на зиму в теплые края, а потом к весне возвращаясь обратно? Ведь его рейс тоже нужно считать тысячами километров. И разве во время такого, длинного пути его не захватывали туманы, ночи и бури? Каким же образом, без компаса и других необходимых приборов, он нашел свою скворешню?
На следующее утро, после завтрака, с мостика было отдано распоряжение:
— Команде мыть белье и койки!
Это была нудная работа. На судне не хватало пресной воды. Согласно приказу адмирала Рожественского от 24 сентября за N 85, мы должны были обращаться с нею как можно бережнее. В пункте четвертом говорилось:
"Уничтожить свободный доступ всех желающих к запасам пресной воды для котлов; баню делить два раза в неделю, пока холодно, и раз в неделю, когда начнут окачиваться; в командные умывальники давать только соленую воду; флагманскому интенданту приобрести мыло, растворяющееся в соленой воде; ванны делать из забортной воды; пресную воду отпускать по ведру на человека всем в дни мытья белья, машинной команде по смене с вахты и прочей команде после погрузки угля..."
Над горизонтом, оторвавшись от поверхности моря, поднималось солнце.
На корабле началась суматоха. С обрезами и лоханками в руках матросы мчались в баню или в машину за горячей водой. Вскоре, исключая ют, вся верхняя палуба превратилась в сплошную прачечную. Сотни людей расположились здесь. Одни стояли на корточках, другие на коленях, работая мускулами рук. Сначала мыли форменки, кальсоны, нательные рубахи, а потом принимались за койки. Ту или иную вещь, помочив в воде и разложив на палубе, намыливали и усердно скребли бельевыми щетками.
Боцманы и унтер-офицеры подгоняли:
— Проворнее, ребята, стирайте. До подъема флага нам чтоб все кончить.
Я стирал белье около своих друзей — гальванера Штарева и трюмного старшины Осипа Федорова. Тут же находились минер Вася Дрозд и его постоянный спутник, кочегар Бакланов. Еще не стерлись впечатления от расстрела рыбаков. Об этом снова возобновляли разговор, повторяя все то, что было уже известно.
Кочегар Бакланов иронически утешал:
— Ничего, братцы, это была репетиция по приказанию его превосходительства. Это пойдет только на пользу нам. Вот если бы в пути проделать нам таких двадцать репетиций — из нас, смотришь, вышел бы толк.
Хуже всего было мыть койку. Парусиновая, она, намокнув в воде, становилась твердой, как лубок. Все руки измотаешь, прежде чем соскребешь с нее грязь.
Бакланов работал ленивее всех. Все уже кончили стирать, а он еще не принимался за свою койку. Вдруг он спохватился и, оглядываясь, спросил:
— Братцы, а кто мою койку взял?
Она оказалась у одного молодого матроса уже вымытой. Кочегар набросился на него с руганью:
— Ты что же это, серая балда, чужие вещи хватаешь? Разве не видишь, на ней номер не твой? За это морду вашему брату конопатят!
Кругом раздался смех. Молодой матрос, сконфузившись и чуть не плача от досады, пробормотал:
— Сам, грязный черт, подсунул мне. Жулик!
Ему снова пришлось взяться за мытье уже своей собственной койки.
Когда белье и койки прополоскали в забортной воде и крепко выжали, каждый свои вещи начал привязывать к заранее разнесенным по палубе леерам. Вахтенный начальник скомандовал:
— На, бельевые и коечные леера! Леера поднять!
Леера, прикрепленные концами к носу и корме, поднимались средними частями до вершин грот и фок-мачт. Через несколько часов белье просохло. Обе вахты вызвали наверх. По команде травили леера. Потом вахтенный начальник распорядился:
— Команда, с бельем во фронт для осмотра!
Ротные командиры и отделенные начальники проходили вдоль фронта. Тех, у кого белье было вымыто плохо, заставляли перестирывать его во время отдыха. Остальные под веселые звуки дудок разошлись и прятали свои вещи в чемоданы. Этим занимались мы два раза в неделю.
2. На положении арестованных
Через шесть суток утром показались скалистые берега Испании. Наш отряд судов приближался к портовому городу Виго. В десятом часу обогнули остров, и перед нами открылся великолепный залив, глубоко вторгшийся в сушу. Со всех сторон он был огражден высокими горами. По берегам его раскинулись рыбачьи поселки. Салютуя испанскому флагу, направились в глубь бухты и за ее поворотом, на виду города, бросили якорь. В ответ нам загремели орудия крепости. Стоял тихий и безоблачный день. Теплые лучи солнца ярко освещали каменные постройки, прилипшие к склонам горы. Над городом господствовала цитадель. Теряясь в прозрачной дали, тянулись Горные хребты Пиренеев. С другой стороны, внизу, перед окнами зданий расстилалась неподвижная гладь зеленовато-синей воды. В этой бухте могли бы разместиться, не мешая друг другу, сотни больших кораблей.
На берег не отпускали ни матросов, ни офицеров.
Здесь нас ожидали пять немецких пароходов с углем для нашего отряда. Они немедленно пришвартовались к броненосцам. Но на пароходы явилась портовая полиция и запретила погрузку, ссылаясь на то, что Испания не хочет нарушать нейтралитета. Наше командование было поставлено этим в чрезвычайно затруднительное положение. От Скагена до Виго было расстояние в тысячу триста двенадцать миль. На этом пути, идя средним ходом в восемь-девять узлов, мы сжигали в сутки сто двадцать пять тонн угля. На каждом броненосце остался запас топлива на двое суток. Что будем делать дальше?
Полетели телеграммы в Мадрид и Петербург.
Дня через два были получены на броненосец английские и французские газеты, очень взволновавшие наших офицеров. Среди них начались оживленные разговоры: До нас долетали только обрывки этих разговоров. Однако можно было понять, что "гулльский инцидент" вызвал международное осложнение. Если кому-либо из команды удавалось подхватить какую-нибудь новость, то сейчас же он спешил поделиться ею с товарищами.
— В иностранных газетах нас разбойниками называют.
— А я слышал — против нас все государства пойдут воевать.
— Нет, требуют только, чтобы эскадра наша вернулась обратно.
— Ну! Неужто обратно?
— Да. А Рожественского под суд отдают.
— Это только нам на руку. А главное — вернуться в Россию.
Наконец получили разрешение от испанского правительства принять с транспортов уголь, но не больше как по четыреста тонн на каждый броненосец. Было далеко за полдень, когда приступили к погрузке. На работу были поставлены все матросы, кочегары, машинисты, унтер-офицеры, писаря и офицеры. Командир обещал выдать команде по две чарки водки, если только она постарается: Закипела работа. Над броненосцем поднялась туча пыли. Все почернели до неузнаваемости. Так работали всю ночь и следующее утро, до девяти часов. В результате вместо разрешенного количества мы приняли угля в два раза больше.
Теперь нам нужно было бы сняться с якоря и уходить, но адмирал отдал распоряжение прекратить пары. А это означало, что мы задержимся здесь на неопределенное время. Все больше усиливался слух, что мы стоим перед каким-то новым событием. На броненосце создалась напряженная атмосфера. У кого можно было бы обо всем узнать?
Встретившись с инженером Васильевым, я напомнил ему, что он обещал давать мне книги.
— Идем со мной.
В небольшой каюте у себя он снял военную фуражку и, заглянув мимоходом в стенное зеркало, покрутил черные пушистые усы на смуглом лице. Он был молод, лет двадцати шести, среднего роста, не широк в плечах, но, по-видимому, крепок корпусом. Голова у него сидела прямо, а коротко подстриженные волосы на ней — ежиком — придавали ей характер какой-то настороженности. Говорил он чистым и приятным голосом, какой бывает у людей непьющих и некурящих, причем его мысли и слова были точны и четки, как чертеж. Необыкновенная внешняя деликатность, сопровождаемая какой-то внутренней внимательностью к другим, резко отличала его от остальных офицеров.
Он начал расспрашивать меня, что я читал и как отношусь к тем или иным произведениям. Назывались такие авторы, как Лев Толстой, Тургенев, Чехов, Короленко и особенно в то время волновавший всех Максим Горький. Я высказал свои взгляды довольно искренне, так как речь шла только о литературе, а не о каком-либо государственном перевороте. Васильев пытливо посматривал на меня своими карими умными глазами, по-видимому делал какие-то выводы. Потом, подавая мне книгу "Овод" Войнич, сказал:
— Вот пока тебе. Кончишь, приходи еще.
Я эту книгу читал, но почему-то не признался в этом: Поблагодарив его, я задержался в каюте. Хотелось еще узнать об участи нашей эскадры.
— Какие новости, ваше благородие, в иностранных газетах?
Что-нибудь пишут про нас?
— Новостей очень много, и все неприятные. Английское общественное мнение страшно возмущено нашим поведением в Немецком море. Нашу эскадру называют эскадрой бешеной собаки. Нас сравнивают с пиратами. Больше всего англичане, раздражены тем, что, разбив пароходы, мы не стали даже спасать с них утопающих рыбаков. Некоторые газеты требуют возвращения нашей эскадры обратно и суда над командующим, другие настаивают объявить нам войну. Во французских газетах есть сведения, что Англия мобилизует свой флот. Одним словом, завязывается новый политический узел.
— А что было бы, если бы действительно нас атаковали японские миноносцы?
Васильев в свою очередь задал мне вопрос:
— А как ты думаешь?
Я немного поколебался, а потом решил, сказать правду, с некоторой оговоркой:
— Может быть, я и ошибаюсь, но у меня осталось такое впечатление, что дальше Доггер-Банки нам никуда бы не уйти. Мы были бы потоплены минами. Очень уж несерьезно происходила у нас стрельба. Возможно, что я и не разбираюсь в этом.
— Ага! Не разбираешься! А мне кажется, что тут зулусы могли бы разобраться. В нашей эскадре нет самого главного — разумной организации. Где наши разведчики? Почему вообще наши корабли разбрелись по разным местам, а не находятся вместе? Посмотрим, однако, что будет дальше.
Васильев, словно вспомнив о чем-то, сразу замолчал, и я понял, что мне нужно уходить. А когда я взялся уже за ручку двери, он сказал мне:
— Разговор этот останется между нами. Вообще я советую тебе поменьше обмениваться мыслями со своими товарищами. Знаешь ли, могут понять превратно, а отсюда потом возникнут всякие недоразумения.
— Есть, ваше благородие, — сказал я, отворяя дверь каюты.
Я все время думал о Васильеве. Что он за человек? Почему он так резко высказался о недочетах нашей эскадры? И почему он подсунул мне книгу, какую ни один офицер не стал бы рекомендовать нашему брату? Впечатление он производил самое благоприятное. Я не мог допустить мысли, что он провоцирует меня: против этого говорили и его глаза, и голос, и весь его облик. В то же время не верил и я в то, что офицер может стать на сторону народа. А впрочем, были же среди революционеров и офицеры, да еще в более высоких чинах, чем Васильев.
В Виго побывал, английский крейсер. Надо полагать, что он пришел с целью разведки, сносясь в это время по беспроволочному телеграфу с другим своим кораблем, державшимся в море. Крейсер постоял несколько часов, пока командир его не сделал визита Рожественскому, и ушел куда-то. Говорили, что в соседней бухте ждет нас английская эскадра. На второй день тот же крейсер снова, явился на короткое время, чтобы принять ответный визит нашего адмирала. Под этой внешней любезностью англичане готовили против нас какую-то каверзу.
От своих офицеров мы услышали, что наши корабли находятся в положении арестованных. И это будет продолжаться до тех пор, пока не уладят дело о потоплении английских рыбаков. Возможно, что в Петербурге спохватились, насколько не подготовлена наша эскадра, и вернут ее обратно.
Увязавшись со своим писарем, который отправился в штаб за почтой, я побывал на "Суворове" и повидался со своим приятелем Устиновым.
— Ну, как дела? — поздоровавшись с ним, осведомился я.
— Сам, поди, видишь. Влипли в историю.
— Долго будем стоять в Виго?
— Вероятно, скоро уйдем. За исключением вашего "Орла", с каждого судна спешно посылают по одному офицеру в качестве свидетелей по делу о расстреле рыбаков. С "Суворова" отправляется капитан-2-го ранга Кладо.
Меня интересовало, что за люди попали в штаб и каковы отношения, сложившиеся между ними и командующим 2-й эскадрой. Некоторых из них я не знал, а с остальными когда-то вместе служил и плавал на кораблях. Писарь Устинов сообщил мне много новых сведений о них.
Начальником штаба, или флаг-капитаном, был капитан 1-го ранга Клапье-де-Колонг, сорокапятилетний худощавый брюнет немного выше среднего роста. Время отметило его правильно очерченную голову небольшой лысиной, слегка запудрило сединой виски и маленькую бородку, избороздило лоб резкими морщинами. Над карими оживленными глазами изогнулись две дуги черных густых бровей. К своей внешности он относился очень заботливо, стараясь молодиться и прикрывать подкрадывающуюся старость внешним лоском. Представляя собой типичного французского аристократа, он отличался изящными манерами и красивыми оборотами речи. С офицерами и даже с командой был чрезвычайно вежлив. Нельзя было ему отказать ни в уме, ни в эрудиции, ни в знании военно-морского дела. Одно лишь губило его — слабохарактерность. При других обстоятельствах этот человек мог бы принести большую пользу нашему флоту, но трудно было ему занимать должность флаг-капитана при таком сумасбродном командующем, который добивал в нем остатки воли и окончательно обезличивал его. Адмирала он боялся и никогда не рисковал возражать ему, хотя видел и понимал всю бестактность и нелепость его действий.
Первый флагманский артиллерист, подполковник Берсенев, высокий и скелетоподобный мужчина, вполне отвечал в русских условиях, как специалист, современным требованиям знаний. Это был честный офицер и дело свое знал хорошо. Но на его указания очень часто полезные, адмирал мало обращал внимания.
Флагманский минер, лейтенант Леонтьев, сероглазый, чуть-чуть горбоносый, большеротый, с красивыми зубами, с тщательным пробором на русой голове, занимала штабе еще более незавидное положение. Он был неглупый моряк. Но он сам себя унизил своим угодничеством перед высшим начальством. Попав на 2-ю эскадру, он только тем и занимался, что старался расположить к себе Рожественского. Однако не всегда это ему удавалось, и вместо одобрения на его голову обрушивалась грубая ругань.
Капитан 2-го ранга Семенов (автор книги "Расплата") заведовал военно-морским отделом. Такой должности не было в высочайше утвержденных штатах походных штатов. Но это не мешало ему играть при штабе видную роль: Рожественский считал его давним другом. Небольшой, кругленький, толстенький, с пухлым розовым лицом, с клочком волос вместо бороды, он имел всегда такой самодовольный вид, словно только что открыл новый закон тяготения. Моряки звали его "ходячий пузырь". Хорошо образованный, знающий иностранные языки, он большей частью занимал по службе адъютантские и штабные должности. Писал морские рассказы и повести, но они были далеки от того правдивого и яркого изображения нашего флота, каким отличались произведения Станюковича. Офицеры не любили Семенова за его хитрость и пронырливость. Зато восторгались им адмиральские жены, находя его самым галантным и остроумным кавалером. В особенности он пользовался расположением жены одного знаменитого адмирала, у которого служил адъютантом, — Капитолины Александровны, женщины элегантной и красивой. Как-то, сидя с ним за столом в кронштадтском морском собрании, она обратилась к Семенову:
— Посмотрите, Владимир Иваныч, на каждом приборе инициалы: К.М.С. Что это значит?
Семенов, не задумываясь, ответил:
— Неужели вы, наша умнейшая Капитолина Александровна, не догадываетесь? Это значит: Капочка — Милое Создание.
Адмиральша в восторге воскликнула:
— Ах, какой вы находчивый!
Семенов находился при командующем на положении придворного беллетриста, который должен воспевать все подвиги 2-й эскадры, а также и самого адмирала. Поэтому Рожественский благоволил к нему, а он, пользуясь этим, подводил иногда не только командиров судов, но и своих товарищей.
В штабе служили еще флагманский штурман — полковник Филипповский, корабельный инженер Политовский и другие. А капитан 2-го ранга Курош был отчислен еще в Кронштадте.
Из всех штабных чинов самой яркой личностью являлся старший флаг-офицер, артиллерист по специальности, лейтенант Свенторжецкий. Наряду со знанием своего дела и опытностью, он, этот мужчина средних лет, крепкого телосложения, круглолицый, черноусый, с головой, гладко обточенной нолевой машинкой, обладал еще твердым характером. Это чувствовалось ив его речи, резкой и обрывистой, иногда безапелляционной, когда он был уверен в своей правоте. Держался он скромно, но в то же время независимо и с достоинством. Таких офицеров, как Семенов и Леонтьев, он избегал и почти не разговаривал с ними. Непосредственный его начальник. — Клапье-де-Колонг — постепенно превращался в исполнителя его решений. Даже такой самодур, как Рожественский, не позволял себе распекать Свенторжецкого.
— Ну, а как адмирал чувствует себя? — спросил я, обращаясь к Устинову.
— Натворил бед и теперь злится на весь мир. Только Семенов да Свенторжецкий более смело держатся с ним. А остальные штабные дрожат перед ним, словно в лихоманке. Хороший барин с лакеями обещается лучше, чем он со своими помощниками. Достается и командиру броненосца, и всем судовым офицерам, и команде. Стоит только появиться ему на палубе, как все матросы разбегаются и прячутся по разным закоулкам, словно от Змея-Горыныча. А уж про сигнальщиков нечего и говорить. К концу плавания, их, вероятно, всех придется отправить в психиатрическую больницу. Недавно одного из них так трахнул биноклем по голове, что снесли его в лазарет.
Возвращаясь на свой броненосец, я еще раз благодарил судьбу, что Рожественский плавает не с нами.
Рано утром 19 октября первый отряд броненосцев с транспортом "Анадырь" снялся с якоря, чтобы покинуть Виго. Пока мы не вышли из бухты, нас провожали на шлюпках испанцы, посылая нам приветствия криками и взмахами шляп и платочков. В море наши суда построились в две кильватерные колонны и взяли направление на Танжер.
Вслед за нами пошли четыре английских крейсера. До этого они скрывались в соседней бухте и нарочно поджидали нас. Теперь они неотступно следовали за нашим отрядом. Ночью, чтобы определить наш курс, крейсеры проходили под носом "Суворова", шли в створе огней наших судов и потом отходили на фланги.
Через сутки число их увеличилось до десяти. Действия крейсеров стали еще более вызывающими. Ночью они приближались к нам до двух-трех кабельтовых, а днем держались не далее двух миль. Они выстраивались то с одной, то с другой стороны нашего отряда, то шли фронтом впереди нас, то заходили назад. Иногда охватывали нас полукругом и конвоировали, как арестантов. Мичман Воробейчик, глядя на английские суда, возмущался:
— Вот, мерзавцы, что делают! Потопить бы их, и больше ничего! Ведь это же наглость!
Я себе представлял, как, вероятно, рвет и мечет Рожественский от такой картины.
Орудия у нас все-время были заряжены. Команда спала не раздеваясь. По ночам производились учебные тревоги: боевая, пожарная, водяная.
Показались унылые горы Африки.
Английские крейсеры свернули от нас влево.
3. За что бьют на войне
После "гулльского инцидента" у нас на броненосце "Орел" уже серьезно начались разговоры о предстоящей встрече с японцами. Большинство склонялось к тому, что Порт-Артур не устоит до нашего прихода, а с падением крепости погибнет и находящаяся там 1-я эскадра. Таким образом, 2-я эскадра, посланная в помощь ей, должна будет уже самостоятельно вступить в единоборство с неприятелем. Какими силами он будет располагать ко времени встречи с нами? По-видимому, противник достаточно силен, чтобы разбить нас. Но в правильности его тактических приемов многие сомневались. Для этого были веские основания. Все его успехи до сих пор на театре военных действий зиждились на сплошной глупости нашего командования. Находясь еще в Кронштадте, мы много понаслышались о том, какая обстановка сложилась в Порт-Артуре перед началом войны и как действительно произошло нападение на стоящую там эскадру. Об этом нам рассказывали моряки, вернувшиеся с Дальнего Востока. То, что мы узнали от них, не было похоже на опубликованные сообщения.
1-й эскадра Тихого океана своей боевой мощью немногим уступала японским морским силам. Но всякое оружие только тогда действенно, когда оно находится в умелых руках. Военные заправилы, для которых личные выгоды были выше всего на свете, тянулись к Дальнему Востоку в поисках легкой наживы, чинов и славы. Даже дипломатический разрыв между Россией и Японией не заставил их насторожиться. Каждый час угрожал началом военных действий. Но слепое артурское командование не могло стряхнуть с себя прежней беспечности и распущенности. Поэтому сразу начались проигрыши в войне.
Виновниками называли многих. Но две крупные фигуры особенно выделялись. О них, беседуя с нами по секрету, наиболее резко отзывался один из артурских моряков, человек бывалый и наблюдательный. Вместо левого глаза, выбитого на войне осколком снаряда, у него зияла красная впадина. В его давно не бритом лице, заросшем темно-русой щетиной, в его топорщившихся усах и во всем маленьком угловатом корпусе было что-то колючее. Поблескивая синевой уцелевшего и немигающего глаза, он раздраженно рассказывал нам:
— Царем и богом у нас был наместник Дальнего Востока, адмирал Алексеев. Бюрократ с головы до пяток. Природа наградила его широкой костью, тучным мясом и обильной кровью, а про голову забыла. Так он и остался без разума. Когда-то давно он был морским агентом во Франции. Тогда у него был чин капитана 1-го ранга. Ему было поручено заказать там крейсер "Адмирал Корнилов". Этот крейсер, к удивлению всех моряков, был сделан с одним только дном. Уже за это одно Алексеева нужно было бы отдать под суд. Но он продолжал делать головокружительную карьеру. Ко времени войны с Китаем он уже был вице-адмиралом. Царь подарил ему саблю, украшенную бриллиантами, с надписью: "Таку, Тянь-Цзинь, Пекин — 1900 г." А между тем во взятии этих городовой не участвовал. Для многих у нас на Дальнем Востоке было загадкой, почему Алексеев попал в главнокомандующие всеми морскими и сухопутными силами. Ходили слухи, будто он побочный сын Александра II. Может быть, поэтому он и пошел в гору по службе. Не отличался умом и его первый помощник, адмирал Старк. Для флота от него одна пагуба. Доки у нас были недостроены. Не успели мы, как следует, оборудовать мастерские на случай серьезных починок кораблей. В портовых складах не хватало военных материалов. Не было у нас полностью второго комплекта снарядов. А ведь снаряды на войне — это самое главное. Но ко всему этому адмирал Старк относился, как говорится, спустя рукава. Его заедала хозяйственная мелочность. Иногда он шел по делу, иногда просто прогуливался по территории порта и, как одержимый, разыскивал всякую дрянь. Тогда матросы лучше не встречайся с ним. Он останавливал их и приказывал следовать за ним. По пути они собирали замеченные им валявшиеся ржавые болты, гайки, куски железа. Адмирал ворчал на портовое начальство за его нерадивость. Но к концу обхода он с гордостью шагал во главе потешной свиты и был доволен, что исполнил долг перед родиной. Не зря, значит, казна выплачивает ему огромное жалованье. А матросы несли за ним ненужное барахло и перемигивались между собою. Во флоте Старку дали кличку: "адмирал-старьевщик". И такого человека назначили начальником 1-й эскадры. Как это могло случиться? Очень просто: в его дом был вхож наместник Алексеев. Эти два сумасброда творили дальневосточную историю. Обидно было смотреть, как из-за них гибли честные и умные люди.
Из дальнейшей беседы с моряком-артурцем выяснилось, что главное веденное руководство не предпринимало никаких мер для обороны крепости и эскадры. 26 января 1904 года уже можно было ожидать появления с моря японцев. В этот день на английском пароходе прибыл в Порт-Артур японский консул. Необычайна была цель его приезда. Он предложил японским подданным покинуть город. Оказалось, что заранее предупрежденные японцы были уже наготове к отъезду. Характерно, что русская администрация, знавшая об этом, упорно не придавала приготовленным японских подданных никакого значения. Длинные ряды шампунек, нагруженных людьми, домашним скарбом и товарами спешно потянулись на внешний рейд. Вся эта флотилия беженцев, представлявшая собою редкое среди военных кораблей зрелище, беспрепятственно прорезала весь строй эскадры, стоявший на якоре, и направилась к борту английского парохода. Как среди переселенцев, так и на самом пароходе несомненно были японские шпионы. Они видели, в каком порядке стоят корабли эскадры, они знали и о положении дел в самом городе и крепости. Вечером английский пароход ушел, увозя с собою самые ценные сведения для Японии.
Наступила тихая темная ночь. Эскадра стояла на внешнем рейде на якоре, без паров, без противоминных сетевых заграждений, при огнях. Корабли были расположены в четыре линии, в шахматном порядке. Некоторые из них грузились углем, и верхние палубы были ярко освещены специальными электрическими люстрами. Броненосец "Цесаревич" и крейсер "Паллада" по временам открывали свои прожекторы, наводя их на морской горизонт. Все делалось так, как будто нарочно хотели показать японцам место стоянки своей эскадры. В инструкции сказано было, что если обнаружится посторонний корабль, приближающийся к эскадре, то немедленно остановить его, направив в него лучи прожекторов, а затем послать туда на катере офицера. И никто из начальствующих не задумывался над нелепостью такого распоряжения. Как это можно лучами прожектора остановить неприятельский корабль? И если он обнаружен, то какой смысл ему ждать, пока русский офицер прибудет на его борт для осмотра? Два дозорных эскадренных миноносца, "Бесстрашный" и "Расторопный", выходили в море. На их обязанности лежало крейсировать в двадцати милях от рейда и время от времени возвращаться к флагманскому кораблю с донесениями о своих ночных наблюдениях.
Одноглазый моряк-артурец, рассказывая нам об этом, возмущался:
— Как видите, одно распоряжение начальства было бездарнее другого. Неслыханное тупоумие! Таким адмиралам не эскадрой командовать, а только бы плоты по реке гонять.
Каковы же в это время были замыслы Японии? В первую очереди разгромить русский флот. Без этого она не могла бы перебрасывать на материк свои сухопутные войска. Все указывало на то, что наступил самый удобный момент для нападения на русскую эскадру. И адмирал Того решил действовать. Но здесь-то вот показалась его недальновидность. Почему-то он разделил свою минную флотилию на несколько небольших отрядов. Каждый из них должен был пойти в атаку отдельно от другого через значительные промежутки времени. Поэтому достиг своей цели только первый отряд миноносцев. Для русских его приближение было настолько неожиданным, что офицер с одного броненосца крикнул на японский миноносец, принимая его за свой:
— Иван Иванович, это вы?
В ответ загремел по рейду взрыв выпущенной японцами мины. У борта броненосца "Ретвизан" поднялся громадный столб воды. Только после этого моряки-артурцы поняли, что произошло нападение, и открыли по неприятельским миноносцам беспорядочный огонь. Это произошло в 11 часов 35 минут. Через пять минут раздался еще взрыв. На этот раз оказался подорванным броненосец "Цесаревич". Паника на эскадре росла. С крейсера "Паллада", заметив неприятельские миноносцы, пробили боевую тревогу, но не сразу начали стрельбу. В голубых лучах шести прожекторов крейсера они были видны как на ладони. Но их сходство по типу и ходовым огням с русскими миноносцами смутили офицеров, кричавших:
— Не стрелять! Свои!
Один из комендоров, стоявший у орудия, заметил след идущей к кораблю мины и, вопреки приказанию начальства, сам открыл огонь. Начали стрельбу и другие комендоры. Но было уже поздно. Одна из семи выпущенных мин попала в крейсер.
Это все, что сделал первый отряд японских миноносцев. Пользуясь бестолочью на рейде, он, конечно, мог бы нанести эскадре более сокрушительный удар. Внезапность события ошеломила русских, комендоры стреляли плохо. Мало того — из шестнадцати кораблей, стоявших на рейде, девять совсем не принимали участия в отражении атаки. Некоторые суда по диспозиции были поставлены так неразумно, что их орудия бездействовали, боясь задеть своих. На других кораблях вместо стрельбы шли споры среди офицеров, не знавших точно, что же собственно происходит ночью на рейде. На флагманском броненосце "Петропавловск", где находился в то время сам начальник эскадры вице-адмирал Старк, даже после подрыва минами трех кораблей никто не хотел верить, что война началась. Сомневались в этом и на броненосце "Пересвет". На его мостике контр-адмирал князь Ухтомский продолжал уверять своих офицеров:
— Нет, это же только ночная практика. Неужели, господа, вы забыли, что по понедельникам у нас бывает обыкновенное учение в стрельбе? Ну, посмотрите, вон на флагманском корабле подняли вверх луч боевого фонаря. Я только, одного не понимаю, почему некоторые корабли, несмотря на сигнал начальника эскадры о прекращении огня, продолжают стрелять? Как мы еще плохо дисциплинированы!
Так было на рейде. А в крепости, не имевшей должной связи с флотом, и подавно всю ночь недоумевали. На некоторых же крепостных батареях дознались о нападении только утром, считая ночную канонаду за маневры. Но и без того было достаточно ночного грохота. С семи русских кораблей успели выпустить по неприятелю, более восьмисот снарядов. И все же японские миноносцы, наведшие панику на беззаботную эскадру, ушли безнаказанными.
Одноглазый моряк, сообщив нам об этих непостижимых случайностях в начале войны, покачал головою и добавил:
— Наверное, сами знаете, как многие, бывало, в мирное время смотрели на наших флотских заправил — диву давались. Думали, что без их власти вся жизнь прахам пойдет. А теперь что? Грянула война, и каждому дураку стало ясно: на чем только свет держится!
Следующие отряды японских миноносцев, бросавшихся поочередно в атаку, не имели успеха. Люди на эскадре опомнились, пришли в себя, все стояли на своих местах. Атаки противника легко были отбиты. Не могли никакого вреда причинить русским и его главные морские силы, когда на второй день приблизились к Порт-Артуру. Сражение длилось полчаса и кончилось без существенных результатов для той и другой стороны.
Адмирал Того отступил в море, вероятно, разочарованным. Не того он ждал от ночных атак, напал на Россию без объявления войны Правда, три мощных корабля вышли из строя, но через некоторое время их могут починить и опять пустить в действие.
Наместник Алексеев не удосужился даже посмотреть на свои подорванные корабли. Он вызывал к себе начальника эскадры Старка и других адмиралов, совещался с ними, отдавал им приказы. Он командовал эскадрой с берега.
Много было и других упущении со стороны русского командования. Тогда же днем 26 января, произошло сражение в Чемульпо (Корея). Несмотря на угрозу надвигающейся войны, там, как никому не нужные пасынки, продолжали находиться замечательный по быстроходности крейсер "Варяг" и канонерская лодка "Кореец". Высшее командование не сумело своевременно присоединить их к эскадре. По его легкомыслию они геройски погибли, застигнутые превосходными силами контр-адмирала Уриу. По непонятным причинам это же командование отделило от эскадры для Владивостока четыре сильнейших крейсера: "Россия", "Громобой", "Богатырь" и "Рюрик". Все это облегчало японцам блокировать с моря Порт-Артур и перебрасывать свои сухопутные войска на материк. Потом начался целый ряд бедствий, независимых от противника. В первые же дни войны из Артурской эскадры погибли крейсер "Боярин" и минный заградитель "Енисей", наткнувшись на собственные мины. Из владивостокского отряда крейсеров "Богатырь" налетел на камни и настолько сильно распорол себе подводную часть, что до конца воины не мог вступить в строй.
Все же 1-я эскадра даже и при таких условиях потребовала от противника невероятных усилий, чтобы блокировать ее. Это продолжалось несколько месяцев. Были случаи, когда счастье на море склонялось на сторону русских.
В Порт-Артуре заметили, что эскадра противника, появляясь, на виду у крепости, каждый раз ходит одним и тем же курсом. Командиру минного заградителя "Амур", капитану 2-го ранга Иванову пришла мысль расставить на этом курсе минные заграждения. Командование долго возражало против такой его затеи. Наконец 1 мая днем под прикрытием тумана, почти перед самым носом японцев, Иванов блестяще выполнил заградительную операцию. В результате на второй день случилось то, чего японцы никак не ожидали. Много раз безнаказанно они крейсировали на глазах бездействовавших русских. И вдруг раздался взрыв, другой: "Хатсусе" потонул на месте, а "Ясима" — в пути. Это так сильно подействовало на психологию осмелевшего было врага, что всю отвагу с него как рукой сняло. На его других целых кораблях поднялся невообразимый переполох. Японцы лишились всякого самообладания. Страх их усиливался от того, что кругом не было видно ни одного русского корабля. Они не знали, от чего произошли эти взрывы: от минного заграждения или от подводных лодок. Как выйти из этого положения? Стрелять было не в кого, но, охваченные паникой, они все-таки бестолково и бесцельно палили во все стороны и в воду вокруг себя. Это был очень удобный случай для довершения разгрома остальных японских кораблей и прорыва блокады. Вместо того чтобы предпринять активные действия, русская эскадра, не подготовленная к выходу в море, продолжала стоять на внутреннем рейде, словно посторонний зритель.
А 28 июля она не прорвалась во Владивосток только потому, что на флагманском корабле был убит начальник эскадры адмирал Витгефт.
Командующий японским флотом Того сам себе осложнил дело. Вместо того чтобы дробить свои силы, он мог бы, пользуясь внезапностью, обрушить на русскую эскадру сосредоточенный удар тридцати — сорока миноносцев. Наверняка можно сказать, что в ту же ночь в Порт-Артуре не уцелело бы ни одного большого корабля. А такая грандиозная катастрофа ускорила бы и падение крепости.
Одноглазый моряк-артурец, расставаясь с нами, сказал в заключение:
— Будь у нас высшее начальство разумнее, японцам была бы совсем труба. Жаль, что погиб адмирал Макаров. Отец его был кантонистом, когда-то служил боцманом. Поэтому офицеры из высшей породы нашего знаменитого адмирала в насмешку называли зарвавшимся кантонистом. А между тем, как только он вместо адмирала-старьевщика вступил в командование Первой эскадрой, сразу на ней люди ожили. Лишь одну неделю прожил он у нас, и флот наш стал неузнаваем. И нужно было греху случиться: броненосец "Петропавловск" налетел на японскую мину и вместе с Макаровым пошел ко дну. Такого флотоводца у нас не осталось. Все пошло на убыль.
От этих разговоров мы возвращались к одному тревожному вопросу, не дававшему нам покоя: а что будет со 2-й эскадрой? Судя по началу военных действий и другим данным, адмирал Того не обнаружил особых способностей в военно-морском искусстве. Он тоже бывал неосторожным и проявлял недальновидность. И японские моряки оказывались не застрахованными от паники не такими доблестными, если по ним как следует ударить. Это несколько подбадривало нас. Но при воспоминании о "гулльском инциденте" мы снова впадали в мрачное уныние.
4. Танжер. Я узнаю, что за мной следят
В Танжер, расположенный по другую сторону Гибралтарского пролива, на африканском берегу, мы прибыли около трех часов пополудни 21 октября. Здесь на рейде мы застали в сборе почти все корабли нашей эскадры, прибывшие сюда дня за четыре до нас. Не было только миноносцев, которые тоже побывали здесь и успели уже уйти с несколькими транспортами в Алжир. Кроме наших судов, на рейде стояли два французских крейсера и один английский.
Так как эта часть Африки принадлежит французской колонии Марокко, то мы были приняты в этом порту с полным радушием. Нам было предложено стоять здесь сколько угодно. Говорили, что англичане, как союзники японцев, протестовали против этого, но безуспешно.
В этот же вечер от эскадры отделились корабли: броненосцы "Сисой Великий", "Наварин", крейсеры "Светлана", "Жемчуг" и "Алмаз". Этот отряд повел контр-адмирал Фелькерзам в Средиземное море. Дальнейший путь его должен быть с заходом в Суду, через Суэцкий канал и дальше, до острова Мадагаскар, где Рожественский назначил своему младшему флагману рандеву. А остальные корабли пойдут туда же вокруг Африки, обогнув мыс Доброй Надежды. У Мадагаскара должны еще присоединиться к нашей эскадре суда, которые достраиваются и вооружаются в России; "Олег", "Изумруд", "Смоленск", "Петербург", "Терек", "Дон", "Урал" и миноносцы.
Правильно ли поступил Рожественский, разделив свою эскадру по частям?
Наши офицеры высказывались по этому поводу по-разному. Одни видели в этом ошибку: японцы могут выслать отряд сильнейших крейсеров и разбить корабли Фелькерзама, а тогда и остальным нашим судам ничего не останется делать, как только вернуться в Россию. Другие возражали, говоря, что японцы не посмеют уйти от базы в такую даль. Но, по-видимому, никто из них не мог, как следует разобраться в соображениях командующего.
Плавучая мастерская "Камчатка", которая своими телеграммами внесла такой переполох в эскадру, теперь стояла перед нами, целая и невредимая. От матросов и вольнонаемных мастеровых с нее мы узнали, что у них в ночь на 9 октября происходила такая же неразбериха, как и у нас. Выпустили они по "неприятелю" до трехсот снарядов. В Танжере еще выяснилось, что адмирал Фелькерзам прошел в Немецком море мимо тех же рыбаков, которых мы расстреливали. Он только осветил их боевыми фонарями, но и не думал расправляться с ними так, как расправились мы.
Приступили к погрузке угля. Но засвежел восточный ветер, наступая на нас с открытой стороны бухты. На грот-мачтах военных судов затрепетали длинные косицы вымпелов. А ночью разыгрался шторм, развел крупную волну. Немецкие угольные пароходы, пришвартованные к броненосцам, мяли себе борта, угрожая и нашим кораблям поломками. Временно погрузка была прекращена.
Ночь, угрюмо-темная и воющая, спустилась рано. Город осветился огнями. Броненосец, покачиваясь, скрежетал железом якорных канатов. Я долго сидел на баке у фитиля, чувствуя невыразимую тоску, разъедающую сердце, точно соль свежую рану. Здесь же, вспыхивая папиросами или цигарками, сидели матросы. И все мы с завистью, как звери из клетки, смотрели на африканский берег, так заманчиво сверкающий огнями. Какая жизнь сейчас проходит там; на суше, в каменных домах, в светлых комнатах? Кто-то вздохнул:
— Не отпускают нас в город.
Сейчас же подхватили другие:
— Там в ресторанах, вероятно, музыка играет, публика веселится.
— Отчего им не веселиться, раз они на войну не идут?
— Влюбленные целуются.
— У некоторых из наших дома остались жены. Их, поди, теперь тоже кто-нибудь целует, — вставил кочегар Бакланов.
В ответ на это один матрос, ни к кому не обращаясь, крепко злобно выругался.
Гальванер Алференко мрачно признался:
— Я бы женился на самой последней негритянке, только бы остаться здесь.
— Не годится. А вдруг дети получатся пегие?
— Болтай чего зря.
Слушая товарищей, я думал: насколько же сейчас береговые жители счастливее нас! Казалось, что мы уже никогда больше не будем видеть в светлой комнате и разговаривать с близкими людьми, не думая о войне. Нам предстоят громадные переходы морями и океанами, бесконечные погрузки угля под непривычным зноем тропиков, денные и ночные тревоги, всяческие мытарства, бури в водных пространствах и волнения в душе. И все это мы будем переносить, может быть, только для того, чтобы, встретившись с противником, погибнуть в морской пучине, даже не зная при этом, за что. Скажут — этого требует нация. Но, ведь нация — это я и гальванер Алференко, боцман Воеводин и кочегар Бакланов, офицеры и матросы, рабочие и крестьяне; это народ, связанный между собою не только территорией, ной общностью происхождения, нравов и политической историей. Разве нас и наших родственников спрашивали, нужна ли война с Японией? Ее затеяла кучка проходимцев и титулованных особ, не считаясь с интересами народа и преследуя лишь свои корыстные цели. Такие мысли приходили в голову не мне одному, а многим морякам, плававшим на 2-й эскадре. В тоже время при воспоминании о большой и далекой родине наши сердца наполнялись горечью и обидой за ее позор и поражение. Мы оказались в положении детей, у которых бессовестный вотчим отдал на поругание их родную мать. Как дети, мы были бесправны и бессильны. Мы могли только молча глубже любить поруганную и страдающую свою мать, а к негодяю вотчиму таить еще более непримиримую ненависть.
Мимо нас осторожно, словно подкрадываясь к кому-то, прошел офицер. Матросы узнали в нем лейтенанта, носившего среди них прозвище "Вредный". Он никогда не кричал на нас, не разносил последними словами, не дрался, как это делали другие. Разговаривал с нижними чинами тихо и ласково, с приклеенной улыбкой на краснощеком и широком лице. И все-таки он вполне оправдывал данное ему прозвище: проштрафившийся перед ним матрос, пощады не просил. С какой-то ледяной тупостью он презирал своих подчиненных, и когда определял им наказание, то делал это бесстрастно, как лавочник, объявляющий цену на товар по прейскуранту.
Через вестовых мы знали, что в кают-компании он больше всех ратовал за то, чтобы как можно суровее относиться к команде, и сколько раз спорил со старшим офицером Сидоровым, находя его в отношении нас слишком мягким. У него была постоянная привычка — подойти к кучке матросов незаметно и подслушать, о чем говорят. И теперь, придя на бак, он остановился и повернул ухо в нашу сторону.
Матросы сейчас же свели беседу на тему о веселых домах. А это, с его точки зрения, означало, что никаких неблагонадежных мыслей у них нет.
Вредный постоял немного и ушел.
— За что он так ненавидит нас? — спросил один из матросов.
Гальванер Козырев ответил:
— Стало быть, какая-нибудь причина есть. Он на берегу был такой же.
И рассказал нам об этом случае.
Козырев служил вместе с ним в одном флотском экипаже. Когда Вредный оставался на ночь дежурным по экипажу, то утром обязательно несколько матросов попадали в карцер. Еще до побудки команды при нем в канцелярии уже стояли наготове горнист и барабанщик. Как только на дворе раздавались звуки горна, он сейчас же отправлялся в обход по всем ротам экипажа, сопровождаемый молчаливыми горнистом и барабанщиком. Вот здесь-то и начиналась потеха. Какой-нибудь унтер, несмотря на то, что побудка команды уже была, продолжал спать на своей койке. Это только и нужно было лейтенанту Вредному. Он подкрадывался к такой койке, ставил у ее изголовья горниста и барабанщика и подавал им знак рукою — начинай! От дикой музыки, раздававшейся над самым ухом, виновник, иногда без кальсон, иногда совсем голый, вскакивал с быстротой молнии. Более глупое или даже идиотское выражение на лице, чем у такого человека, едва ли еще можно было видеть. Перед ним, надрываясь, орал горнист, гремел барабан и стоял в сюртуке с золотыми эполетами, при сабле, дежурный офицер, самодовольно улыбаясь и с легким поклоном приговаривая:
— Пожалуйте-с, на трое суток, на трое суток.
Что это — дьявольское наваждение? Виновник ничего не понимал и стоял на своей койке во весь рост, выпучив глаза с таким растерянным видом, словно был оглушен поленом. А главное — он не знал, что делать ему дальше: бежать ли из камеры, отдавать ли честь, держать ли руки по швам или начать одеваться, чтобы прикрыть скорее свою наготу.
А лейтенант, продолжая кланяться, приговаривал:
— Ага! Сразу не послушался! На сутки прибавлю. Пожалуйте-с, на четверо суток. В карцере поумнеешь.
Так забавлялся Вредный в каждое свое очередное дежурство. И неизвестно было, до каких пор это продолжалось бы, если бы однажды он сам не оказался в дурацком положении. Под звуки барабана и горна он стоял перед одной койкой дольше, чем это обычно было, и все кланялся, приговаривая:
— Пожалуйте-с, на трое суток.
Человек, накрытый на койке одеялом, не вскакивал. Матросы, присутствовавшие при этом в камере, едва сдерживали свой смех.
Лейтенант сам сдернул одеяло и сразу изменился в лице. Перед ним вместо спящего матроса оказались свернутые шинели. Хозяин койки в это время стоял на часах у экипажных ворот. Вредный рассвирепел. На этот раз попал в карцер сам фельдфебель, а потом дежурный унтер-офицер по роте и дневальный по камере. Однако с той поры такие забавы лейтенанта Вредного прекратились.
Гальванер Козырев несколько развлек нас, — мы посмеялись и разошлись спать.
На второй день после обеда ветер совсем стих. Успокоилась и водная поверхность, отливая солнечным блеском. На всех судах снова возобновилась погрузка. Командующий объявил денежную премию за успешную работу. Эта мера оказалась весьма разумной. На "Орле" поднялся невероятный аврал. Гремели лебедки, слышались выкрики людей. Броненосец как будто окутался черным туманом, сквозь который солнце казалось красным шаром. В каждый час мы принимали по пятидесяти тонн угля. Такая работа продолжалась более суток, без сна и отдыха, почти без перерыва, если только не считать время, потраченное на еду. Под конец люди настолько устали, что еле волочили ноги.
А тут еще нужно было вымыть броненосец, привести его в надлежащий вид. Но от этого я как баталер был избавлен. Мне можно было уйти спать, выбрав для этого место в каком-нибудь помещении с провизией. Вообще мое унтер-офицерское звание давало мне перед рядовыми матросами порядочное преимущество: если бы я ударил кого из них, то в худшем случае меня посадят на несколько дней в карцер; если же рядовой со мною поступит так, то он рискует попасть в тюрьму. Однако гордиться здесь было нечем. Еще большим преимуществом пользовался передо мной офицер: если он меня изобьет, хотя бы ни за что ни про что, то ему даже и выговора не сделают; если же я его ударю, хотя и справедливо, то мне угрожает смертная казнь.
К нам на броненосец приезжали торговцы, черные африканцы, предлагая открытки, разные фрукты, сетки, пробковые шлемы. Одеты они были по-разному — в туниках с капюшонами, в чалмах, некоторые в фесках, в разноцветных куртках.
Давно уже на эскадре шел разговор, что Россия хочет приобрести в Чили и Аргентине семь больших бронированных крейсеров. А теперь прошел слух, что такая покупка уже состоялась и даже сформирован личный состав для этих судов. Они должны будут встретиться с нами у острова Мадагаскар, куда приведет их контр-адмирал Небогатов. О, если бы все это подтвердилось! Я ничего не имел против японцев, и не было у меня никакого желания с ними воевать. И все-таки я очень страдал, находя всякие недочеты на нашей эскадре.
Со мной сдружился командирский вестовой, матрос Назаров. Это был молодой и тихий парень, безусый, с румяной и нежной кожей на чернобровом лице. Военная служба разлучила его с любимой женой, и теперь все его мысли были только о ней. Она осталась в селе. Я за него сочинял ей письма, которые он посылал на родину из каждого порта. О своей подруге он был очень высокого мнения и рассказывал о ней всегда восторженно:
— Хочешь верь, хочешь нет, но я тебе скажу, что такой жены ни у кого нет. Я свою Настю не променяю ни на одну королеву. Что насчет красоты, что насчет любви, что насчет хозяйства — кругом баба знаменитая. Бывало, встанет утром рано-рано. Печку затопит. А я на койке валяюсь, притворяюсь, будто сплю. Она подойдет ко мне тихонько, поцелует — и опять к печке. За утро раз двадцать так проделывает. Эх, брат, и любовь у нас была!
Мы сочиняли Насте длинные послания, обязательно с лирикой. И чем возвышеннее я пускал в них стиль, чем сентиментальнее они были, тем больше это нравилось Назарову. Из Танжера тоже написали ей. Мы сидели в коридоре, где были расположены мои кладовые для сухих продуктов. Разостлав бумагу на опрокинутом ящике, я строчил:
"Милая Настенька, ненаглядная моя супруга!
Как далеко я нахожусь от тебя! Наша эскадра стоит в Африке, где сейчас тепло, как у нас бывает летом, и где живут люди, черные, как сажа. Но никакое расстояние не разлучит нас с тобою: душою я всегда несусь к тебе, как расточка на быстрых крыльях. Я день и ночь вспоминаю твои синие глаза, блистающие, как весеннее небо, и твои лобзания, сладостные, как мед. Сейчас дует легкий и теплый ветер, и направление держит он на нашу Россию. Пусть он принесет тебе дыхание моей истосковавшейся груди и трепет моего влюбленного сердца".
В таком же духе продолжалось письмо и дальше. Я прочитал его вслух и спросил:
— Ну как?
— Хорошо. Складно выходит. Ты только вот что еще прибавь: когда я вернусь на родину, у нас родится сын.
И я продолжал писать:
"Я все-таки верю, моя любимая, что наступит то счастливое время, когда мы снова встретимся и снова замрем в пылу нашей обоюдной страсти. Закон природы совершится. А потом в избе у нас колокольчиком зазвенит голосок малютки. Это будет обязательно сын, такой же синеглазый, как ты..."
Закончили так:
"Но может случиться, что вражеские снаряды потопят наш корабль. Помни, что, умирая, я буду твердить твое имя. А когда страдающая моя грудь зальется водою и я не смогу произнести ни одного слова, тогда я одним сердцем крикну на весь мир: прощай, моя любимая Настя..."
Назаров, выслушав конец, даже прослезился.
— Вот это здорово хватил! Теперь, как получит письмо, целую неделю будет плакать. И ни один парень к ней не подкатывайся. За версту не подпустит. Ну, брат, спасибо тебе.
Он бережно вложил письмо в конверт и тихо заговорил:
— Я давно собирался сказать тебе про одно дело, да все откладывал. Ведь за тобою следят.
Я крайне был удивлен таким сообщением.
— А ты откуда знаешь?
— Значит, знаю, если говорю. Когда мы были еще в Кронштадте, на судно пришла бумагу, пакет такой большой, а на нем пять сургучных печатей: четыре по углам и одна на середине. Командир, как только прочитал эту бумагу, сейчас же вспыхнул и приказал мне позвать старшего офицера. Они остались в командирской каюте. А мне интересно стало узнать, что это за тайна у них. Я подслушал. О тебе говорили. Командир приказал старшему поставить за тобой негласный надзор. Потом у командира в столе я бумагу нашел и сам читал — от жандармского управления она. Выходит, что ты политический...
— А кто за мной следит?
— Не знаю, кого поставили.
Кстати я спросил вестового об инженере Васильеве.
— Лучше этого офицера никого нет. Он всегда заступается за команду. Некоторые офицеры говорят, что нужно больше наказывать, а он им возражает. Здорово спорит. И доказывает, что надо учить их больше. А с ним всегда заодно стоит лейтенант Гирс. Башка этот самый Васильев! В споре любого офицера на обе лопатки положит.
Расставаясь, я поблагодарил Назарова. В моем положении он может мне очень пригодиться. Как же все-таки допустили меня к царскому смотру? Что-нибудь одно из двух: или начальство в суматохе забыло обо мне, или не очень большое значение придало жандармской бумажке.
К нашей эскадре присоединились еще два судна: плавучий госпиталь "Орел", выкрашенный весь в белый цвет, с красными крестами на трубах, под флагом Красного креста, и французский пароход-рефрижератор "Esperance", имеющий в своих трюмах большой запас мороженого мяса для нас.
23 октября с флагманского корабля поступило распоряжение сняться с якоря.
5. Спускаемся к южным широтам
Наступили погожие дни. Под голубым веером неба дул ровный попутный пассат. Воды Атлантического океана загустели синевой, и по ним вслед за эскадрой катились волны, увенчанные белыми, как черемуховый цвет, гребнями. Между ними, вспыхивая, жарко змеились солнечные блики.
Кругом было безбрежно и пустынно. Наша эскадра, построенная в две кильватерные колонны, одиноко спускалась к южным широтам. Правую колонну возглавлял флагманской броненосец "Суворов". За ним, с промежутком друг от друга в два кабельтова, следовали: "Александр III", "Бородино", "Орел" и "Ослябя". Плавучая мастерская "Камчатка" вела левую колонну, состоявшую из транспортов: "Анадырь", "Метеор", "Корея" и "Малайя". В хвосте эскадры, в строе клина, держались крейсеры: "Адмирал Нахимов", на котором поднял свой флаг контр-адмирал Энквист, "Аврора" и "Дмитрий Донской". Позади эскадры, на расстоянии девяти-десяти кабельтовых, следовал госпитальный пароход "Орел".
На пути нам совсем не попадались встречные суда. Только иногда далеко на горизонте показывались английские крейсеры, все еще продолжавшие следить за нами. Но и они исчезли, когда мы приблизились к параллели Канарских островов.
По вечерам солнце скрывалось рано — часов в шесть. На смену ему, заливая простор пунцовым заревом, широко раскидывался крылатый закат. Но он, как всегда в тропиках, быстро уменьшался в размерах, тускнея, словно улетая в сторону Америки. И тогда в неизмеримых глубинах неба загорались крупные и яркие звезды. Океан не отражал их, соперничая с небом собственными сокровищами — зыбучая поверхность, развороченная ветром и нашими кораблями, сверкала россыпью сине-зеленых искр. Можно было целыми часами, не уставая, любоваться и грандиозными мирами, что мерцали в вышине, и бесконечно малыми существами, что фосфорически светились в воде.
Пересекли тропик Рака. Зной усиливался с каждым днем. Небо бледнело. Воздух был настолько насыщен горячими испарениями воды, как будто мы находились в жарко натопленной бане. Люди работали в промокших от пота платьях, словно только что побывали под дождем. Некоторые матросы, поснимав рабочие куртки, ходили в одних нательных сетках, которыми запаслись в Танжере. На верхней палубе были устроены души. Все начали окатываться забортной водой.
Только в пути мы узнали, что наша эскадра держит направление во французскую колонию Сенегамбию, находящуюся на западном берегу Африки, в портовый город Дакар.
Инженер Васильев продолжал снабжать меня книгами, но все такими, в которых изображается борьба угнетенных за свою независимость: "Спартак" Джиованиоли, "На рассвете" Ежа. Я их читал раньше, но опять не признался ему в этом. Меня все время мучил вопрос: почему он для меня подбирает такую литературу? А когда он дал мне Гра "Марсельцы", где описывается жизнь из эпохи Французской революции, я сказал:
— Я уже читал ее, ваше благородие..
Он спокойно ответил, впервые обращаясь ко мне на "вы":
— Хорошую вещь не мешает вам еще раз просмотреть. Впрочем, можете товарищам своим дать почитать.
Для меня стало ясно, что Васильев имеет особую систему подхода к нашему брату — систему, практикуемую и другими революционерами. Но все-таки серебряные погоны, блестевшие на его плечах, не переставали смущать меня. Где-то в глубине души все еще оставалась тень недоверия к нему.
Вдруг он огорошил меня вопросом:
— Вы в тюрьме сидели?
Я засопел носом и неохотно ответил:
— Так точно.
— За политику?
— Так точно.
Васильев ласково улыбнулся мне, а тогда и я, осмелев и глядя ему прямо в глаза, спросил:
— От старшего офицера узнали об этом, ваше благородие?
Он кивнул головою.
— Какого же мнения обо мне старшой?
— Отличного. Прежде всего, он не из заядлых консерваторов. А затем — он вполне уверен, что вы попали в какую-то историю по недоразумению.
Я признался:
— Одно только меня беспокоит: не знаю, кто поставлен из матросов за мною следить.
— Да, проведать, где поставлена западня, это значит никогда не попасться в нее.
Я ушел от Васильева с радостным чувством, что и среди офицеров есть у меня близкий человек.
Каждый праздник служили на корабле обедню. Для этого все сходились в жилой палубе, где устраивалась походная церковь с иконостасом, с алтарем, с подсвечниками. И на этот раз с утра, после подъема флага, вахтенный начальник распорядился:
— Команде на богослужение!
Засвистали дудки капралов, и по всем палубам, повторяя на разные лады распоряжение вахтенного начальника, понеслись повелительные слова фельдфебелей и дежурных. Для матросов самым нудным делом было — это стоять в церкви. Они начали шарахаться в разные стороны, прятаться по закоулкам и отделениям, словно в щели тараканы, когда их внезапно осветят огнем. А унтеры гнали их с криком и шумом, с зуботычинами и самой отъявленной бранью — в Христа, в богородицу, в алтарь, в крест воздвиженский. Офицеры это слышали и ничего не возражали. Получалось что-то бессмысленное, такое издевательство над религией, хуже которого не придумает ни один безбожник.
Наконец, половину команды кое-как согнали в церковь. Начальство стояло впереди, возглавляемое командиром и старшим офицером. Началась обедня. Роли дьячка и певчих выполняли матросы.
Службу отправлял судовой священник отец Паисий. Жалкую и комическую фигуру представлял собою наш духовный отец. Иеромонах Александро-Невской лавры, он попал в поход и на войну по выбору игумена и монашеской братии. Он был сутул, со скошенными плечами, с круглым выпяченным животом, точно он носил под рясой ковригу хлеба. Лицо обрюзгло, поросло рыжей всклоченной бородой; мутные глаза смотрели на все по-рыбьи неподвижно. Он, вероятно, редко мыл голову, но зато часто смазывал густые рыжие волосы лампадным или сливочным маслом, поэтому от них несло тухлым запахом. Нельзя было не удивляться, как это офицеры могли выносить его присутствие в кают-компании и кушать вместе с ним за одним общим столом. Совершенно необразованный, серый, он при этом еще от природы глуп был безнадежно. Говорил он нечленораздельной речью, отрывисто вылетавшей из его горла, словно он насильно выталкивал каждое слово. Казалось, назначили его на корабль не для отправления церковной службы, а для посмешища и кают-компанейской молодежи и всей команды. Самые горькие минуты у него были, когда матросы обращались к нему с каким-нибудь вопросом:
— Батюшка, за что это Льва Толстого отлучили от церкви?
Отец Паисий начинал пыжиться, точно взвалили на него воз:
— Потому что... ну, как это... он... это — еретик.
— А что значит — еретик?
— Это... ну, как это... значит... вообще...
— Батюшка, а что значит "аллилуйя"?
— Батюшка, а что значит "паки", "паки"?
Священник кривил дрожащие губы и, что-то бормоча, уходил прочь под хохот матросов.
Больше, всех его донимал кочегар Бакланов. Однажды они встретились на шкафуте. Кочегар, изобразив на своем запачканном угольной пылью лице христианское смирение, притворно-ласково заговорил:
— Вот, батюшка, как нам приходится в преисподней работать. Стал я похож на африканца.
— Да, да, верно, — согласился священник. — По воле божией каждый человек должен добывать хлеб себе в поте лица.
— Это, батюшка, не ко всем относится. Одни потеют только от жары, другие — от работы. Но я про другое хочу сказать. Вы видели негров?
— Ну как же — насмотрелся я на них. Страшный народ. Черные все. Настоящие дикари.
— А могут они после смерти войти в царство небесное?
— Никак не могут. Они идолопоклонники. А в писании сказано... ну, как это... только православные наследуют царство небесное.
— Но если бы вы родились в семье негров, то и вам пришлось бы быть дикарем. И поклонялись бы вы их богам. Значит, вместо рая вы попали бы в геенну огненную. Разве не так?
Священник почесал рыжую бороду и напряженно нахмурил лоб.
— Ты что-то мудреное говоришь.
— Разве негры виноваты, что они родились в Африке? И разве можно винить их в том, что они поклоняются своим богам? Может быть, они никогда даже и не слыхали о православной религии? За что же бог будет их казнить? Выходит, что он вовсе не милосердный, а наоборот, злой палач.
— Молодец, Бакланов! Ловко подытожил! — засмеялись матросы.
Отец Паисий наконец понял, к чему ведет речь его собеседник, и взъерошился:
— Как твоя фамилия, богохульник?
— Свистун с приплясом, батюшка.
Священник побежал к старшему офицеру с доносом. Бакланов, не торопясь, спустился по трапу в низ корабля. Начальство почему-то не приняло никаких мер для розыска виновника.
Как и в другие праздники, так и теперь я стоял в церкви, слушал обедню и многому удивлялся. Что-то несуразное происходило передо мною. Священник церковной службы не знал, часто сбивался, и тогда на выручку ему выступал матрос-дьячок, шустрый черноглазый парень. Не дожидаясь, пока священник распутается и подаст нужный возглас, он вместе с хором начинал песнопение. А в это время сам отец Паисий, желая угодить начальству, неистово чадил кадилом прямо в нос командиру и старшему офицеру, так что те не знали, куда деваться от едкого дыма ладана, отворачивавшись, морщились, иногда чихали.
В церкви было жарко.
Я слушал обедню и думал: кому и для чего нужна эта комедия? Офицеры, как образованные люди, не верили во всю эту чепуху. Мне известно было, что они сами в кают-компании издевались над священником. А теперь они стояли чинно перед алтарем и крестились только для того, чтобы показать пример команде. Не могли и мы верить в то, что будто бы через этого грязного, вшивого, протухшего и глупого человека, наряженного в блестящую ризу, сходит на нас божья благодать. Нас загнали в церковь насильно, с битьем, с матерной руганью, как загоняют в хлев непослушный скот. А если уж нужно было заморочить голову команде и поддержать среди нее дух религиозности, то неужели высшая власть не могла придумать что-нибудь поумнее?
Обедня кончилась. Матросы гурьбой поднимались на верхнюю палубу. Церковь быстро опустела.
Сойдясь с боцманом Воеводиным, я спросил его:
— Ну, как тебе нравится наш батюшка?
Он шепнул на ухо:
— Не поп, а какая-то протоплазма.
Вечером те же матросы, собравшись на баке, будут с удовольствием слушать самые грязные анекдоты о попах, попадьях и поповых дочках.
Эскадра наша подвигалась вперед, к экватору, в пылающую даль океана. Шестой день миновал, как мы вышли из Танжера. Между прочим, там мы оставили по себе нехорошую память: транспорт "Анадырь", снимаясь с якоря, зацепил лапой телеграфный кабель. Адмирал Рожественский, не придумав ничего другого, приказал разрубить кабель. Жители Танжера и всего края остались без телеграфного сообщения. За кого они теперь считают нас?
По небу рассыпались редкие облака и, роняя тени на водную поверхность, плыли в одном с нами направлении, словно провожали эскадру. Напор пассата немного ослабел. Воздух, насыщенный испарениями, терял прежнюю прозрачность, линяли и пышные наряды океана. На корабле становилось все горячее.
Ночью убавили число оборотов в машине, чтобы войти в незнакомый порт при дневном свете. Мы с боцманом Воеводиным стояли на баке, на самом носу корабля, и смотрели за борт, любуясь, как сверкает вода, выворачиваемая форштевнем. Около нас очутился строевой унтер-офицер Синельников.
— Ноченька-то какая темная, — сказал он рваным от постоянной ругани голосом.
— Да, ты точно определил, — насмешливо ответил я. Этот здоровенный унтер, длиннолицый, лупоглазый, с редкими, словно у кота, усами, давно уже был у меня на подозрении. Сколько раз он подкатывался ко мне и заискивающе заговаривал со мною. Его интересовало, за что мы воюем и кто победит в предстоящем морском сражении. Иногда просил у меня почитать книги. Больше всего меня настораживало, что он при мне начинал ругать начальство за его несправедливость и жестокость, тогда как мне известно было, что именно от его кулаков больше всего доставалось молодым матросам.
Корабли замигали красными и белыми фонарями Степанова.
— Любопытно бы узнать, о чем они переговариваются, — сказал Синельников, обращаясь ко мне.
— А ты спроси у вахтенного начальника.
— Да ведь это я только к слову сказал. А на самом деле, на кой черт мне сдались все огни — и красные и белые. Скучно что-то.
Он постоял немного и ушел.
Боцман Воеводин промолвил:
— Нехороший человек он, этот Синельников.
— Чем?
— Язык длинный. Выслуживается, чтобы скорее в боцманы его произвели.
Я хотел расспросить о Синельникове подробнее, но Воеводин заявил:
— Однако спать пора. Спокойной ночи.
У меня осталось впечатление, что боцман что-то знает обо мне и хотел меня предостеречь насчет унтера.
Утром слева показались невысокие берега. Как всегда после плавания, все смотрели на землю с радостью, хотя и ничего не видели, кроме серой и узкой полосы. Потом впереди начал вырисовываться Зеленый мыс — самая западная оконечность Африки. Эскадра обогнула мыс, и перед нами на южной стороне полуострова открылся небольшой городок Дакар, чистенький, с белыми зданиями, в зелени пальм и олеандров. Бросили якорь на рейде, вернее — в проливе между материком и островом Горе.
Здесь нас ждали одиннадцать немецких пароходов с углем, пароход-рефрижератор "Esperance", опередивший эскадру, и буксир "Русь" (бывший "Роланд"), прибывший из Бреста.
На броненосцах типа "Орел" оставалось топлива по четыреста тонн. Адмирал распорядился допринять на них в Дакаре еще по тысяче семьсот тонн. Наши угольные ямы могли вместить только тысячу сто тонн. Значит, остальной уголь требовалось рассовать по разным местам корабля, указанным в инструкции штаба. Старший офицер Сидоров, узнав об этом, ухватился в отчаянии за свою седую голову:
— Что будем делать?! Ведь это небывалый случай, чтобы так заваливать броненосец углем. Ну как я могу потом поддерживать чистоту на корабле?
Лейтенант Славинский этот всегда уравновешенный человек, спокойно заметил на это:
— Начинается какое-то угольное помешательство. В дальнейшем, мне кажется, еще хуже будет.
Местные французские власти сначала разрешили нам производить погрузку угля, а потом, боясь протеста со стороны японцев и англичан, запретили. Запросили телеграфом Париж. А тем временем, не дожидаясь ответа, все суда принялись за работу. Участие в ней принимал весь личный состав, разделенный на две смены. Это была первая погрузка при страшной тропической жаре. Даже ночью температура не падала ниже двадцати градусов по Реомюру. А днем жара увеличивалась настолько, что все чувствовали себя, как в печке. В особенности доставалось тем, на долю которых выпало спуститься в трюмы пришвартованного парохода или в угольные ямы броненосца. Там матросы работали голые. Чтобы не задохнуться от угольной пыли, одни держали в зубах паклю, другие обвязывали себе рот и нос ветошью. Эта мучительная пытка затянулась на полутора суток. Случалось, что некоторые не выдерживали непосильного труда и тропического зноя и валились с ног, как мертвые. Их выносили под душ, приводили в чувство и, дав им немного отдохнуть, снова ставили на работу. Кое-кого хватили солнечные удары, но, к счастью, не смертельные.
Из столицы союзной нам Франции, пришел наконец ответ, категорически запрещающий производить какую бы то ни было погрузку в пределах территориальных вод. Но было уже поздно. Все корабли наполнились топливом. Согласно указаниям штаба, на нашем броненосце были завалены углем броневая палуба, прачечная и сушильня, батарейная палуба, отделения носового и кормового минных аппаратов, где уголь складывали только в мешках, а затем наваливали его на юте, который предварительно огородили забором из досок.
Привели суда в порядок. Дали людям немного отдохнуть. Эскадра снова двинулась в путь.
6. Пересекаем экватор
Наши корабли уподобились бесприютным бездомникам: никто не хотел дать им пристанища. Даже союзная Франция относилась к нам, как к обанкротившимся родственникам. Это объяснялось тем, что в сражении с японцами мы терпели одно поражение за другим. Нам казалось, что иностранцы не скрывают своего злорадства. Наши неудачи на фронте были на руку другим державам. Россия с народонаселением в полтораста миллионов, с воинственным империализмом царского двора начинала их серьезно пугать, как угроза Европе. Поэтому нашим соседям не резон было желать русским победы над японцами и создавать удобства для быстрого продвижения 2-й эскадры на Дальний Восток. Отчасти виноват тут был и сам Рожественский, тем, что когда-то отверг дипломатическую подготовку нашего похода. Как мы будем выкручиваться из своего тяжелого положения в дальнейшем? У нас впереди нет ни одной угольной станции, нет ни одного порта, куда бы могла зайти наша эскадра и спокойно грузиться.
Эскадра продолжала свое странствование, направляясь к берегам Габуна, расположенного почти у самого экватора. Погода благоприятствовала нам. Но каждый день происходили задержки эскадры из-за мелких аварий на том или другом судне. Выходил из строя броненосец "Бородино" — лопнул бугель эксцентрика цилиндра низкого давления. На "Суворове" испортился электрический привод рулевой машины. Что-то случилось с "Камчаткой", сообщившей сигналом, что она не может управляться. Останавливались "Орел" и "Аврора" — нагрелись холодильники. Но чаще всего случались поломки в механизмах на транспорте "Малайя", которую в конце концов пароход "Русь" потащил на буксире. Пока на каком-нибудь корабле происходила починка, вся эскадра стояла на месте и ждала или двигалась вперед медленно, сбавив ход до пяти-шести узлов.
Внутри броненосца было жарко и душно. Команда переселилась спать на верхнюю палубу и на задний мостик. За нею последовали и некоторые офицеры — те, что не боялись ночной сырости. Здесь по ночам было сносно. Лежали все почти голые, ласкаемые еле заметным теплым ветром. Тропические звезды, крупные и малые, мерцающие разноцветными оттенками огней, струили на нас свой тихий и успокаивающий свет. Однако спать приходилось мало: ни одна ночь не проходила, чтобы мы обошлись без практической тревоги. Каждый встрепанно вскакивал и мчался занимать, согласно судовому расписанию, свое место.
Днем мучил людей тропический зной. К обеду солнечные лучи падали отвесно, накаляя железные части броненосца до такой степени, что от них отдавало невыносимым жаром. Матросы быстро начали худеть. Помимо обычных судовых работ и учений, им приводилось еще, вдыхая черную пыль, перетаскивать уголь из разных мест в угольные ямы. Но все-таки положение строевых было гораздо лучше, чем кочегаров и машинистов. В их отделения никакие вентиляторы не могли понизить жару хотя бы до сорока градусов. Так было в машине внизу. А выше, на индикаторных площадках, было еще хуже: над головой — горячая палуба, кругом раскаленные трубопроводы, сепараторы. Здесь температура поднималась почти до точки кипения. Даже масло испарялось, наполняя все помещение как бы туманом. Не легче было и в кочегарных отделениях. Плохой уголь значительно затруднял исправно поддерживать пар, а прибавить котлов не всегда позволялось. С кочегарами случались тепловые удары. Помимо убийственной жары, все люди, которые обслуживали топки, котлы и машины, не стояли, сложив руки, а работали, истекая обильным потом и задыхаясь от усталости, иначе броненосец не стал бы двигаться вперед. Они поднимались наверх бледные, бескровные, с тупыми лицами, настолько истерзанные, что невольно, глядя на них задавал себе вопрос: неужели они выдержат до конца нашего плавания?
Дисциплина на корабле, несмотря на все старания офицеров и унтеров поддержать ее всяческими способами, заметно падала. Люди дошли до того состояния, когда к карцеру начали относиться безразлично. Там по крайней мере можно было несколько дней отдохнуть.
Это уяснили себе некоторые офицеры и стали обращаться с командой более сдержанно, но не понимал этого мичман Воробейчик, продолжавший по-прежнему хорохориться и издеваться над матросами. При мне произошла сцена, едва не окончившаяся скандалом. Как-то перед обедом я выдавал команде ром. На верхней палубе у ендовы матросы выстроились в очередь. Мичман Воробейчик, спустившись с мостика и направляясь в кают-компанию, проходил мимо нас. Вдруг он повернулся и ни с того ни с сего закатил пощечину машинисту Шмидту, самому безобидному и смирному человеку.
— За что, ваше благородие? — испуганно раскрыв глаза, спросил Шмидт.
— Да так себе. Просто захотелось. На вот тебе еще, если мало! — и, улыбаясь, ударил машиниста еще раз.
Он сейчас же написал записку, в которой приказывал мне выдать за его счет две чарки водки потерпевшему: по одной за каждую пощечину. Шмидт растерянно молчал. Но вместо него отчетливо промолвил кочегар Бакланов:
— Люблю я, братцы, своего гнедого мерина. Хошь кнутом лупцуй его, хошь воз тяжелый навали, — только кряхтит, а везет.
Мичман Воробейчик, поправляя на носу пенсне, откинул голову:
— Это ты про что, чумазый дурак?
Бакланов сделал шаг вперед и, сжимая кулаки, громко произнес сквозь зубы:
— Про лошадь, ваше благородие!
Взгляды их встретились. Мичман сразу понял все. Он был в чистом белом кителе с блестящими погонами на плечах, а перед ним вызывающе стоял, двигая тупым подбородком, грязный шестипудовый кочегар с обнаженной грудью, с остановившимися глазами.
Все матросы затаили дыхание, ожидая события.
— То-то, — бледнея, пробормотал Воробейчик и торопливо зашагал к корме.
Вслед ему раздались голоса:
— Вот понесся!
— Боится, как бы суп не остыл.
Согласно приказу Рожественского (N 138), каждый день какой-нибудь корабль должен был для практики управляться либо совсем без руля, при помощи одних машин, либо при посредстве чисто электрического привода, либо при посредстве ручного штурвала, либо теми же главными машинами, но при руле, закрепленном в положении пяти и десяти градусов право или лево на борт. Далее говорилось, что все, без исключения, судовые офицеры должны уметь сделать собственноручно все необходимое для перехода от одного способа управления рулем к другому. В будущем это нам очень пригодится — мало ли какие случаи могут быть на войне! Однако без привычки результаты получались плохие. Очередной корабль шарахался из стороны в сторону, как пьяный. Однажды даже флагманский броненосец, вылетев из строя, чуть не протаранил нашего "Орла". Эскадра вся скучилась. Можно было себе только представить, что делалось в это время с адмиралом и какая буча происходила на "Суворове".
Иногда днем командующий приучал эскадру ходить строем фронта. Для этого все суда выстраивались в одну линию и подвигались вперед, как взвод солдат. Но и тут выходило незавидно: мешала разнотипность судов и сказывалось отсутствие практики. Не обходилось без того, чтобы какой-нибудь корабль не вылезал из линии.
На мачтах "Суворова" то и дело взвивались сигналы с выговорами командирам: "Не умеете управлять". Особенно провинившемуся кораблю адмирал приказывал держаться по нескольку часов на правом траверзе "Суворова". Так было и с броненосцем "Бородино" и с нашим "Орлом".
Инженер Васильев, глядя на такую картину, заметил:
— Попасть на траверз адмирала — это равносильно тому, как провинившемуся школьнику стать в угол.
Эскадра повернула на восток и теперь шла Гвинейским заливом. Вступили в штилевую полосу. Через несколько дней будем в Габуне.
Время от времени я продолжал видеться с Васильевым, беседовать с ним и брать от него книги. Больше всего я интересовался военно-морской литературой. Ведь мы шли на войну. А это было такое событие, которое выпадает на долю человека раз в жизни. Хотелось скорее понять боевую подготовку нашей эскадры и яснее представить себе будущее морское сражение. С жадностью я хватал все, что происходило на эскадре и на нашем корабле, что долетало до меня от наших офицеров и что вычитывал из книг, и все свои впечатления заносил в дневник. Скоро у меня оказались исписанными уже две толстые тетради. В тех случаях, когда передо мною возникал непонятный вопрос, я всегда мог обратиться за разъяснением к Васильеву.
Кроме того, у нас на судне оказался еще один великолепный офицер — это младший артиллерист, лейтенант Гирс. Высокого роста, с удлиненным энергичным лицом, с русыми бачками, спускающимися от висков, с упорным взглядом больших серых глаз, весь всегда подтянутый, он производил впечатление строгого начальника. Но мы хорошо знали, что это был на редкость добродушный человек и честный офицер, хорошо относившийся к своим подчиненным. В неслужебные часы он разговаривал с матросами запросто. От него я тоже начал получать книги и мог обращаться к нему за всякими справками по части кораблей, артиллерии, эскадры, морских сражений.
Я очень мало спал — не больше трех-четырех часов в сутки. Приходилось заниматься своими баталерскими обязанностями: составлять раздаточные ведомости на жалованье, выдавать продукты в камбуз, вести денежную и провизионную отчетность. А тут еще нужно было, согласно судовому расписанию, бежать во время тревоги и занимать свое место. Все это я исполнял по необходимости. Помимо всего, я вполне оправдывал русскую пословицу: "Непутевая голова ногам покоя не дает". Меня интересовало, что делается и внизу, под броневой палубой, и в башнях, и в минных отделениях, и на верхней палубе, почему эскадра перестроилась по-новому, почему командир наш так разволновался, когда на "Суворове" подняли какой-то сигнал. Необходимо было потолковать с сигнальщиками — они все расскажут, что произошло за день или за ночь с кораблями и о чем разговаривал командир с вахтенным начальником. В особенности ценные сведения можно было получить от старшего сигнальщика Василия Павловича Зефирова. Это был широкоплечий плотный моряк лет тридцати. Находясь в запасе, он посещал художественную школу барона Штиглица в Петербурге, учился с увлечением, но война оторвала его от любимого занятия. Но и теперь, попав на броненосец "Орел", он не переставал носить в своей крутолобой голове мечту во что бы то ни стало выбиться в художники. Я не раз видел в его альбоме великолепные рисунки, изображающие наши корабли и отдельные моменты нашей жизни. Наблюдая с сигнального мостика за эскадрой, Зефиров знал все о важных ее событиях и охотно сообщал мне все новости. Ну, а как можно было оторваться от кучки матросов, расположившихся на баке или в другом месте корабля, когда среди них кто-нибудь так занятно рассказывает о разных случаях? Может быть, тут много было выдумки, но я, слушая ее, отдыхал душой.
Вот гальванер Голубев в носовом отделении собрал вокруг себя несколько товарищей. Широкое лицо его было серьезно, а серые глаза плутовато жмурились. Из простых слов, точно из детских кубиков, он складывал затейливое здание новеллы:
— Наше судно стояло в Гельсингфорсе. У нас был поп, солидный такой, тяжелый, с квадратным лицом. Матросы прозвали его "Бегемотом". Имел большое пристрастие к выпивке. Любил с матросами побеседовать насчёт религии. Ну, а те ему все вопросы задавали. Не нравилось это Бегемоту — не может ответить. Однажды так его приперли к стене, что он не хуже боцмана обложил всех крепкими словами и убежал в кают-компанию. С той поры бросил вести беседы с матросами. За другое дело принялся: как праздник, так после обеда выходит на бак и начинает раздавать команде листки Троице-Сергиевской лавры или Афонского монастыря. Что делать? Как его отвадить от этого? И ухитрились. Как-то в праздник один из вестовых, парень фартовый, возьми да и вытащи у него из кармана подрясника святые листки, на место их сунув прокламации. Бегемот наш наспиртовался в кают-компании — ничего не соображает. Вышел на бак и давай раздавать прокламации. Матросы, как только узнали об этом, обступили его со всех сторон. Сотни рук потянулись к нему и с криком: "Дайте, батюшка, и мне!" Радуется Бегемот и говорит: "Братие во Христе! Я очень доволен, что хоть поздно, но вы прозрели душой. Поучайтесь из этих листков и поступайте так, как в них сказано". Матросы рассыпались по жилой палубе и громыхают вслух: "Россией управляет не правительство, а шайка разбойников, возглавляемая венценосным атаманом Николаем Вторым". Случайно по жилой палубе проходил мичман. Цапнул он у одного матроса прокламацию и спрашивает свирепо так, с пылом и жаром: "Ты, такой-сякой, что это читаешь? Где это ты взял?" А тот спокойно отвечает: "Батюшка дал. Он всем на баке раздает". Глянул офицер вокруг — все читают. И покатился в кают-компанию на велосипеде не догонишь. Там целую тревогу поднял. "Бунт, кричит, у нас на корабле! Во главе всех поп наш стоит". Все офицеры гурьбой — на бак. У всех револьверы наготове. Впереди командир шагает, спотыкается. А Бегемот в это время последние остатки раздавал и все приговаривал: "Братие во Христе! Вижу я, что вы становитесь на путь истинный". Командир как бросится к нему, да как заорет: "Мерзавец! Команду вздумал бунтовать! Арестовать его, арестовать немедленно!" Моментально явились часовые и повели Бегемота в карцер. А он с испугу так обалдел, что не может слова сказать, только мотает кудлатой головой. Всю его каюту обшарили — ничего не нашли, кроме священных книг и листков. Тут только догадались, какая загвоздка произошла. Попа выпустили. Начали у команды обыск производить.
Кончил Голубев свой рассказ, посмеялись над ним, начал другой матрос на иную тему. Нельзя было всего переслушать. Я ушел на верхнюю палубу.
Справа эскадры открылся остров св. Фомы, принадлежащий Португалии. Издали он походил на небольшое серое облако, упавшее на равнину моря. А по справочнику было известно, что остров занижает площадь около тысячи квадратных километров и поднимается вверх на два километра.
Утром 13 ноября эскадра наша остановилась: где Габун? По-видимому, флагманские штурманы сбились с курса. Послали пароход "Русь" в сторону видневшегося берега разыскать место нашей стоянки. После обеда разведчик вернулся обратно. Оказалось, что мы пересекли экватор, а Габун лежит выше этой воображаемой линии миль на двадцать.
Вечером стали на якорь в нейтральных водах, южнее входа в реку Габун, в двадцати милях от города Либрвиль, в четырех милях от берега. Море, вздыхая, выкатывало небольшие волны на низкий золотистый берег. А дальше загадочной стеной стоял густой лес. В бинокль можно было разглядеть масличные пальмы.
С наступлением ночи слева от нас, на вышке мыса, приветливо замигал одинокий маяк.
На второй день, выйдя из реки Габун, присоединились к эскадре немецкие угольные пароходы. Опять началась угольная чума. Когда это все кончится?
Мы стояли вне территориальных вод Франции, однако местный губернатор предложил нам убраться в другую бухту, еще более глухую и дикую. Но это было бы для нас слишком позорно. Хорошо сделал адмирал Рожественский что не послушал губернатора и продолжал грузить уголь.
Месяца полтора назад чернокожие дикари, фаны, съели четырех французов, отправившихся в лес за слонами. Известие об этом произвело на матросов потрясающее впечатление. Все начали усиленно смотреть на берег, словно могли увидеть там страшных людоедов.
7. Западня не опасна, если о ней знаешь
К вечеру 18 ноября эскадра опять пустилась в свой длинный путь. Теперь мы плыли, пересекши экватор, по Южному Атлантическому океану. О следующей нашей стоянке у нас на "Орле" ничего не знали.
На "Камчатке" произошло столкновение между администрацией и рабочими: они кинулись с кулаками на инженера. На транспортах, где команда была вольнонаемная, утомленные кочегары начали отказываться поддерживать пар в котлах. В дальнейшем подобные случаи, вероятно, будут учащаться.
В Габуне очень не повезло крейсеру "Дмитрий Донской". С него был задержан дозорными судами паровой катер в десять часов вечера, тогда как с наступлением темноты и до рассвета всякое сообщение между судами прекращалось. Сейчас же сигналами с флагманского броненосца было приказано арестовать вахтенного начальника на трое суток. В эту же ночь во втором часу была задержана вторая шлюпка с того же крейсера, и на ней, как говорилось в приказе N 158, "три гуляющих офицера: лейтенант Веселаго, мичман Варзар и мичман Селитренников". Оказалось, что они тайком хотели переправить на госпиталь "Орел" сестру милосердия, приезжавшую к ним в гости. Эти три офицера без всякого предварительного следствия немедленно были отправлены в Россию для отдачи их под суд. Командиру "Донского", капитану 1-го ранга Лебедеву, был объявлен выговор.
По этому поводу Рожественский выпустил второй приказ от 16 ноября за N 159, где он обрушивается на Порт-Артурскую эскадру за то, что она "проспала свои лучшие три корабля" и что теперь армия "стала заливать грехи флота ручьями своей крови".
Дальше в приказе говорилось:
"Вторая эскадра некоторыми представителями своими стоит на том самом пути, на котором так жестоко поплатилась первая.
Вчера крейсер 1-го ранга "Дмитрий Донской" явил пример глубочайшего военного разврата; завтра может обнаружиться его последователь.
Не пора ли оглянуться на тяжелый урок недавно прошедшего.
Поручаю крейсер 1-го ранга "Дмитрий Донской" неотступному надзору младшего флагмана, контр-адмирала Энквиста, и прошу его превосходительство принять меры к скорейшему искоренению начал гнилости в его нравственном организме".
На броненосце "Орел" офицеры были возмущены этим приказом. Как сообщил мне инженер Васильев, в кают-компании произошел такой разговор, от которого адмирал мог бы позеленеть, если бы только это докатилось до его ушей. По его адресу раздавались нелестные голоса:
— Сам не умеет наладить дело, а потом начинает громить других.
— Он превратился в какое-то пугало для эскадры.
— На Порт-Артурской эскадре личный состав в своей подготовке был неплохой. Но адмиралы никуда не годились. Он бы лучше на них указал.
— Кто бы бросал нам такие упреки, но только не Рожественский! Какие у него самого боевые заслуги в прошлом? Ничего, кроме позорного боя с мирными рыбаками.
Эскадра вышла из штилевой полосы. Подул зюйд-остовый пассат. Небо все время было облачное, навстречу катилась крупная зыбь. Благодаря холодному течению, идущему из Южного Ледовитого океана, температура значительно понизилась.
На броненосце "Орел" везли всякую живность: быков, баранов, свиней, кур. Верхняя палуба превратилась в скотный двор. Иногда сквозь полудремоту слышал я, как поет петух, хрюкает свинья или заливается на кого-то лаем наш пес Вторник. Неужели я опять попал в родное село? Просыпался с горьким разочарованием.
Хорошо было, когда обед готовился из свежего мяса. Считалось хуже, когда для этого употребляли мороженые туши, принятые с рефрижератора "Esperance". И совсем невыносимо было, когда переходили на солонину. Жесткая и дурно пахнущая, осклизлая, с зеленоватым оттенком, она убивала всякий аппетит и возбуждала чувство тошноты. В такие дни многие ходили голодные. Матросы ворчали:
— Самому адмиралу Бирилеву приготовить бы из такой пакости обед.
— Снабдил нас добром, чтобы ему в ванне захлебнуться! Через пять дней, после того как мы оставили Габун, бросили якорь в бухте Большой Рыбы. Здесь были португальские владения. Более унылое место трудно было представить себе. Низкие холмистые берега Африки были совершенно пустынны, без единого растения, сыпучие пески сливались с далью горизонта. От материка, загибая с юга на север, отходила коса, длинная, не превышающая высотою полутора метров, словно нарочно наметанная волнами моря, и на ней виднелось несколько жалких хижин. Бухта была просторная, довольно глубокая и вполне оправдывала свое название: в ней в изобилии водится южная сельдь и другие сорта рыбы. Может быть, это и привлекло сюда массу морских птиц, несколько оживлявших своим гомоном мертвую пустыню.
Из глубины бухты вышла португальская канонерская лодка, чтобы заявить свой протест против нашей стоянки здесь, но мы все-таки в продолжение двадцати четырех часов грузились углем с немецких пароходов.
Пошли дальше — в германскую колонию Ангра Пеквена.
Через два дня пересекли тропик Козерога и вышли в умеренную климатическую область. Солнце здесь стояло высоко, однако холодное течение воды давало себя чувствовать. Погода часто менялась: ветер то затихал, порхая под ясным небом легким дуновением, то переходил в резкие порывы, нагоняя быстро бегущие облака.
На флагманском броненосце, нервируя командиров кораблей, время от времени появлялись лихие сигналы. По-видимому, Рожественский становился все раздраженнее. Наша плавучая мастерская еще при выходе из Габуна получила предупреждение:
— "Камчатка", передайте старшему механику, что, если при съемке с якоря опять будет порча в машине, переведу его младшим механиком на один из броненосцев.
Ей же в пути был сигнал:
— "Камчатка", девять раз делал ваши позывные и не получил ответа. Арестовать на девять суток вахтенного начальника.
Командующий продолжал:
— "Нахимов", четыре раза делал ваши позывные — и никакого ответа. Арестовать вахтенного начальника на четверо суток.
Достанется всем, пока доберемся до цели.
Любопытно было узнать: неужели и в японском флоте происходит такая же бестолочь, как и у нас?
Однажды вечером я зашел в каюту боцманов. Павликов отсутствовал. Был только боцман Воеводин. Дружба у меня с ним все дольше и больше налаживалась. Нравился он мне своей прямотой, твердым характером и трезвым взглядом на жизнь. О нем хорошо отзывались и другие матросы — справедливый человек. На этот раз выпили две бутылки вина, которые он достал с немецкого угольщика. Разговорились о допризывной жизни, о крестьянских тяготах, о народной темноте. В селе Собачкове, Рязанской губернии, у него остались жена и дети. Вспомнив о них, боцман склонил коротко остриженную голову и уныло заговорил:
— Чувствую я, брат, что нас разгромят японцы. Подготовлены мы к бою плохо. Порядки на кораблях никуда не годятся. Командует эскадрой бешеный адмирал! Ведь вон что происходило, когда расстреливали рыбаков! Получилось одно безобразие. Нет, похерят нас японцы. Хоть был бы холостой — все-таки легче умирать. А то достанутся дети сиротами и жена вдовой.
Я вполне сочувствовал ему:
— Да, Максим Иванович, поторопился ты жениться. Конечно, там, в селе твоем, будут слезы, страдания. Да и самому, поди, неохота погибать. Но ведь на то и война. Мы тут ничего не можем поделать.
На лице боцмана стянулись мускулы, серые глаза вопросительно остановились на мне:
— А что же, мы должны головы свои сложить? За барыши других?
Пришлось ответить намеками:
— Я слышал, что все дело затеялось из-за корейских концессий. Об этом даже офицеры говорят. Но не всякой болтовне можно верить. Фактов у нас...
Боцман перебил меня:
— Подожди. Каждый раз, как только мы подойдем к серьезному вопросу, ты, словно утка от ястреба, — нырь в воду. Я не ястреб, а ты — не утка. Давай прямо говорить, без хитростей. Ты все знаешь. Недаром на судне тебя считают за политика.
Подавляя внутреннее волнение, я наружно старался быть спокойным.
— Меня за политика? Кто же это считает? Не старший ли офицер?
— А хотя бы и так.
Напряженно заработала мысль, обнаруживая подводные рифы на пути моей жизни.
— Вот что, Максим Иванович! Ты — боцман, а я — баталер первой статьи. Не такая уж большая разница между нами. Это предельные наши чины, выше которых нас больше не произведут. А главное — мы оба из крестьян. Поэтому ты верно сказал: нам нужно без хитрости разговаривать. Ты что знаешь обо мне?
И Воеводин сразу выпалил:
— Следить за тобою приказано.
— Тебе?
— Да
— Ну, а еще кому?
— Квартирмейстеру Синельникову. Помнишь, я предупреждал тебя относительно его?
— Так... Как же ты доносишь?
— Очень хвалил тебя, иначе и не признался бы.
Из дальнейших разговоров выяснилось, что старший офицер перестал интересоваться мною. Это все были хорошие признаки: значит, и Синельников ничего особенно плохого не мог сказать начальству. С боцманом я уговорился, что отныне он будет сообщать обо мне старшему офицеру только под мою диктовку.
Ночью, лежа на койке, я раздумывал над своим положением. Как все-таки мне подвезло! Передо мною теперь все карты противника были открыты. Можно будет смело начать игру. Обрадованный таким оборотом дела, я ничего не имел против капитана 2-го ранга Сидорова: при чем тут он? Он только выполнял волю командира, а тот в свою очередь получил предписание от жандармского управления. Однако надо на всякий случай еще кое-что придумать. На другой день я отправился в каюту судового священника.
— Батюшка, нет ли у вас книжки "Акафист божией матери"?
Отец Паисий заулыбался.
— Есть, есть. Неужто любишь... ну, как это... священное писание?
— Обожаю, батюшка.
— Очень... ну, как это... одобряю.
Перед обедом, раздавая ром на верхней палубе, я предложил Синельникову, когда он выпил свою чарку:
— Выпей еще и за мой номер...
— Можно?
— Вали!
Я поскорее постарался пообедать и разыскал квартирмейстера Синельникова. Немного поболтал с ним о кораблях. А потом как бы между прочим сообщил:
— Сегодня одну книжку читал. Ну до чего здорово написано! Прямо слеза прошибла.
— А ты бы дал мне ее почитать.
— Ни за что на свете! Никому не доверю такую книжку. Вслух могу прочитать хоть сейчас.
Квартирмейстер просиял весь, словно открыл клад, и предложил:
— Идем.
Мы спустились в канцелярию. Я закрыл за собою дверь. Потом таинственно предупредил:
— Только никому об этом ни звука. А то среди матросов пойдут разные разговоры. Вот, скажут, что он читает.
Квартирмейстер, вскинув руки, воскликнул:
— Чтобы я да кому-нибудь сказал! Могила!
Я неторопливо достал из ящика стола книжку, раскрыл ее. Синельников следил за каждым моим движением и, ощущая близость счастья, торжествовал. Чувствовалось, как он сгорает от нетерпения, дергая свои реденькие усы. Я начал читать "Акафист божией матери" и, глядя на своего слушателя, едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. Если бы какому-нибудь человеку вместо купленной коровы незаметно подсунули кошку, то и в таком случае он не был бы удивлен больше, чем Синельников. На лице его выразилось сплошное недоумение. Минут пять он слушал, разинув рот, ничего не понимая, и, как сыч, тараща на меня глаза. Потом вдруг вскочил, словно его ужалила оса, и разразился гневом:
— Я думал, ты и вправду умный человек, а ты — идиот и книжки читаешь идиотские!
С матерной бранью он выскочил из канцелярии и хлопнул дверью.
В этот же вечер боцман Воеводин отправился в каюту старшего офицера и, доложив капитану 2-го ранга Сидорову о разных судовых делах, прибавил:
— Вот еще насчет баталера Новикова, ваше высокоблагородие.
— Говори, — как всегда, строго приказал Сидоров.
— Я за ним все время слежу и даже много с ним беседую. Парень он, как и раньше вам докладывал, вполне верный и преданный службе. А политикой от него даже и не пахнет.
Старший офицер одобрительно закивал головою:
— Ну, тем лучше. Я с первого же раза определил его, ничего в нем подозрительного нет.
— Одно только в нем плохо, ваше высокоблагородие: если рассердится, то делается вроде полоумным. В такой момент ему сам адмирал нипочем, и может бед натворить.
— Каких это бед?
— Порешить человека может.
— То есть как это — порешить?
— С финкой ходит. Недавно, как мне рассказывали, с одним машинистом заспорил. К сожалению, я не узнал фамилию того. Машинист говорит, что нас разобьют японцы, а Новиков доказывает ему наоборот. Слово за слово — оба распалились. Баталер выхватил из кармана финку — и на машиниста. Хорошо, что машинист успел убежать. А то было бы на судне убийство.
Старший офицер вдруг рассердился:
— Черт знает что такое! Наприсылали нам субъектов — либо штрафных, либо головорезов! Вот теперь изволь с таким элементом управлять кораблем!
— Да Новиков-то, ваше высокоблагородие, ничего. Таких бы нам побольше матросов, так была бы одна благодать. Если его не задевать, он смиреннее всякой овцы. Из него можно какие угодно концы крутить.
Старший офицер опять закивал головою и с миром отпустил боцмана.
В общем, как теперь выяснилось, первое впечатление о нем подтвердилось: он больше кричит и угрожает, но мало наказывает матросов. А если кого и сажает в карцер, то лишь в тех случаях, когда нельзя поступить иначе. Правда, он побаивался штрафных и особенно "политических", но не только этим одним можно было объяснить его снисходительное отношение к команде. По-видимому, под грозной его внешностью в нем все-таки билось доброе сердце.
8. Наши офицеры
На рассвете 28 ноября эскадра стала видна у возвышенностей, окружающих бухту Ангра Пеквена. Но так как в этой мало исследованной и незнакомой местности трудно было ориентироваться, то пришлось остановишься и выслать вперед разведку. Погода была скверная. По океану, примчавшись с холодного юга, свирепствовал шторм, доходивший временами до десяти баллов. Корабли, качаясь на волне, рвали серую, слоисто колыхающуюся пелену облаков. Кривая полоса берега подернулась мглой. Поэтому только во втором часу дня с большими предосторожностями мы вошли в бухту. Стоянка здесь оказалась скверной. Три скалистых утеса, круто поднимавшихся прямо из глубины моря, плохо защищали нас от зыби и ветра.
На броненосце "Орел" случилось несчастье. Хотя в тот момент, когда нужно было бросить якорь, на корабле застопорили машину, но железная громадина в пятнадцать тысяч тонн продолжала двигаться по инерции вперед. Правый якорный канат не выдержал такой тяжести и лопнул. На мостике поднялась суматоха: что теперь будет от адмирала? Командир Юнг завопил не своим голосом:
— Ход назад! Стоп! Отдать левый якорь!
А правый якорь, потерявшись где-то на дне, утащил за собою и сорок пять сажен каната.
Офицеры и команда все больше убеждались, что командир, в прошлом прекрасный "марсофлотец", плохо чувствовал современный броненосец.
Немецкая местная власть отнеслась к нам более благосклонно. Она ничего не имела против нашей стоянки. По-видимому, Германия не очень-то считалась с мнением Японии и Англии.
Транспорты и крейсеры из-за недостатка места в бухте держались в открытом море. Трепало их там ужасно. Ночью, небо прояснело, стало тише. Утром хотели было приступить к погрузке, но ветер снов засвежел. Следующий переход у нас должен быть большой — вокруг мыса Доброй Надежды и до острова Мадагаскар, без захода в другие порты. Топлива потребуется много. Три дня с гулом и свистом куролесил шторм, три дня мы провели впустую, любуясь лишь суровыми берегами с крайне скудной растительностью, пока вдруг не водворилась тишина. С четырех часов утра принялись за работу, а в семь вечера уже пошабашили, приняв около девятисот тонн угля. Кроме того, у нас еще оставалось его от прежней погрузки тысяча четыреста тонн.
У нас на "Орле" прапорщик Т. сошел с ума. Это был мужчина лет сорока сильный и решительный, прошедший страшную школу морской жизни. В моряки он попал еще мальчиком и много плавал матросом на иностранных кораблях. Наконец он пробил себе дорогу — дослужился до капитана и командовал парусником. Куда его только не забрасывала судьба, какие только моря и океаны не качали его на своих волнах! И вдруг такой человек свихнулся разумом. Он начал заговариваться и нести всякую несуразность, то безнадежно рыдая, то отчаянно ругаясь. Иногда какую-нибудь фразу он повторял сотни раз, постепенно повышая голос:
— Японцы нас ждут... Всех утопят, всех утопят, всех утопят... При этом лицо у него бледнело, покрывалось липкой испариной, на губах появлялась пена, а обезумевшие глаза с расширенными зрачками смотрели с таким ужасом, словно уже видели гибель наших кораблей
Его нужно было бы списать на госпитальное судно "Орел", но оно отделилось от эскадры и ушло в Капштадт, а оттуда направится, вероятно, к острову Мадагаскар, для встречи с нами. Значит, все это время прапорщик Т. будет находиться на броненосце. Его заперли в каюту и приставили к нему санитара. Присутствие на корабле сумасшедшего человека, беспрестанно выкрикивающего страшные слова, действовало на всех угнетающе.
На транспорте "Корея" сошел с ума матрос.
После погрузки угля два дня искали орловский якорь. В этом деле принимали участие баркасы со всех броненосцев: тралили дно кошками, верпами, спускали водолазов. Нашли. Якорь был водворен на прежнее место, а оборванный канат склепали.
Лейтенант Гирс часто беседовал с командой и делился с нею своими знаниями. Это очень нравилось всем. И теперь, собрав на баке матросов, он рассказал, как в этой части Африки обосновалась Германия:
— Началось, в сущности, с пустяков. Приблизительно двадцать два года тому назад немецкий купец Лидерец в целях своих предприятий обратил внимание на окрестности бухты Ангра Пеквена. Не прошло и года, как он приобрел у туземцев эти окрестности за двести ружей и две тысячи марок. Германская империя взяла его предприятия под свое покровительство. У купца аппетит разыгрался. Пользуясь такой дешевизной земли, он еще приобрел береговую полосу вплоть до реки Оранской. В скором времени, после переговоров с Англией, немецкие владения начали расширяться в глубь и в ширь материка. В результате образовалась большая область. Называется она Германская Юго-Западная Африка. Это было началом немецкой колониальной политики. Англичане поняли, что прозевали большой кусок земли. Сейчас же захватили гуановые острова, что расположены рядом с бухтой. На них скопляется масса морских птиц: кормораны, многочисленные фламинго, некоторые виды чаек, альбатросы....
Матросы любили Гирса, отзывались о нем:
— Дело знает и нашим братом не брезгует.
— Таких бы офицеров нам побольше!
В ночь на 4 декабря вся бухта заклубилась туманом, словно свалилась с неба густая туча. В непроницаемой беспросветности колыхающейся мглы скрылись берега и суда. Люди насторожились: что будет, если ворвется к нам хоть один неприятельский миноносец? Только к девяти часам утра прояснело. Эскадра покинула последнее пристанище в Западной Африке. Остались позади гуановые острова, белые, словно покрытые известью. Потревоженные стаи морских птиц закружились в воздухе, издавая такой крик, словно между ними происходил бестолковый митинг. Небо было облачное. С зюйд-веста, ударяя в правую скулу броненосца, катилась крупная зыбь.
Я продолжал встречаться с Васильевым. Чем ближе я знакомился с ним, тем больше он удивлял меня своим блестящим умом. Это был человек исключительного таланта, широких обобщений. Слушая его, я невольно проникался уважением к инженерам. Они вместе с рабочими перестраивают поверхность земли, вторгаясь в страшную глубину ее недр за углем и нефтью, за металлом и драгоценными камнями; они пробивают тоннели сквозь горы, перебрасывают грандиозные мосты через реки, соединяют каналом моря, создают города и заводы там, где раньше были непроходимые топи.
После каждой беседы с Васильевым я обогащался новыми знаниями. Между нами установился такой порядок: я сообщал ему, что происходит среди команды, каково настроение в низах, а он посвящал меня в жизнь, в психологию кают-компании. Таким образом, к моим личным многолетним наблюдениям прибавились еще данные человека, который сам находился в той же среде. Это помогло мне прийти к более определенным выводам.
Психология офицеров вовсе не была однородна. Под напором техники, настойчиво вторгавшейся во флот, они разделились на два лагеря, враждующих между собою: пожилых и молодежь. Можно сказать, что главная линия, разъединившая офицеров, прошла между лейтенантами и мичманами, с одной стороны, и капитанами 2-го ранга и выше — с другой.
Более молодое поколение являлось выразителем новых течений в морском деле. Не восприняв духа парусной эпохи, оно ясно видело по-иному складывающуюся обстановку и учитывало прогресс иностранных флотов. Отсюда молодые офицеры начали относиться к школе "марсофлотов" сначала иронически, а потом постепенно переходили к критике и оппозиции.
Старшее поколение командного состава — адмиралы, командиры и старшие офицеры, носившие в себе все привычки прежней морской службы, в большинстве своем не понимали современной техники. Всякое новшество вызывало в них чувство враждебности. Они с удовольствием вспоминали поэзию, романтику и необычайно прочно сложившуюся систему морских традиций парусного флота. На технику и техников они смотрели как на неизбежное зло. Грязная работа у котлов и машин казалась им низшим ремеслом, уделом механиков, копошившихся где-то в глубине трюмов под броневыми палубами.
Необходимость допустить на корабли специалистов по обслуживанию судовых механизмов была первой брешью, нарушившей однородность состава офицерской среды. Для строевых офицеров, которые сплошь комплектовались из родовитого дворянства, такая работа казалась слишком черной. Поневоле пришлось пополнять судовой состав инженер-механиками. Но они, как и судовые врачи, носили гражданские чины и в жизни корабля не пользовались многими офицерскими правами и привилегиями.
Ко времени начала русско-японской войны вопрос о роли инженер-механиков на судне приобрел большую остроту. С 1898 года русский флот стал быстро пополняться кораблями самой новой и усовершенствованной конструкции. Первая Артурская эскадра более чем наполовину была составлена из судов последней заграничной постройки. В нее входили корабли, построенные в Америке — "Ретвизан" и "Варяг", во Франции — "Цесаревич" и "Баян", в Германии — "Аскольд", "Богатырь" и "Новик", в Дании — "Боярин". На них были применены последние усовершенствования техники. По своим тактическим качествам они во многом превосходили не только японские суда, но и суда всего мира.
Роль механизмов, а вместе с тем и их хозяев, инженер-механиков, необычайно возросла. Судьба судна прежде всего зависела от состояния механизмов и правильного их использования.
Наряду с этим артиллерийская, минная, электротехническая, трюмная и даже навигационная службы все больше требовали от офицерского состава чисто технических и специальных знаний. Все подобные отрасли на больших судах поручались старшим специалистам, окончившим после морского корпуса еще специальные классы морского ведомства с одногодичным курсом или академию. Такая подготовка превращала их, по существу дела, в судовых инженеров наравне с инженер-механиками.
Судовые специалисты были обыкновенно в чине лейтенантов. В их число попадали более способные и знающие офицеры. Они привыкли собственными руками разбирать каждый механизм и обучали обращению с ними подчиненных им матросов. Постепенно господами положения в судовой жизни становились эти старшие специалисты. В союзе с ними находились еще инженер-механики, с которыми их сближали общность методов работы и постоянное взаимодействие на технической почве. Самые энергичные и передовые из них, увлекая за собой и мичманов, приобрели руководящую роль и в кают-компании. Чувствуя свое значение и силу, эти лейтенанты все настойчивее высказывали свои критические взгляды по злободневным вопросам судовой жизни и организации флота в целом.
На каждом судне председателем кают-компании являлся старший офицер, иначе говоря — первый помощник командира. Но прошло то время, когда он пользовался среди младших офицеров непоколебимым авторитетом. Теперь он вынужден был считаться с мнением офицерской судовой среды, руководимой кем-либо из независимых лейтенантов. Старшие офицеры, принадлежа к более старому поколению, не были захвачены новым течением технического прогресса. Поэтому они играли роль сдерживающего, консервативного начала. Им оставалось одно — группировать вокруг себя тех молодых офицеров, большей частью из титулованного дворянства, которые в силу своих личных симпатий, происхождения и связи с высокими сферами тяготели к старым порядкам.
Правда, были некоторые корабли, на которых командиры и старшие офицеры стояли выше рутины морского ценза. Они понимали дух современного флота. Для них ясно было, что нужно базироваться не только на лихости и отваге, а и на холодном и точном техническом знании и расчете.
Война потребовала от флота полного напряжения сил и подвергла суровой критике всю внешне показную бутафорию его организации. Она заставила флот приняться за черную работу, которой он гнушался в мирное время. Исполнение каждого боевого задания прежде всего требовало знания и уменья пользоваться новыми техническими средствами. Исправность механизмов при выходах в море предопределяла тактику эскадры.
На броненосце "Орел" не было офицеров из титулованных особ — князей, баронов, графов. К чести старшего офицера Сидорова надо сказать, что он скоро начал прислушиваться к мнению специалистов. А вдохновителем и руководителем кают-компании, насколько я мог выяснить через вестовых, постоянно становился Васильев. Это было вполне естественно. Будучи образованнее всех, он обладал еще незаурядным умом, редкостным красноречием и железной логикой. Остальные офицеры поневоле подпадали под его влияние.
Однако это не мешало некоторым из них издеваться над матросами. Как-то я рассказал Васильеву о столкновении мичмана-Воробейчика с матросами у ендовы. Инженер покраснел.
— Возмутительно! Тем более, что это самый пустозвонный офицеришка. Напрасно машинист Шмидт не дал ему сдачи.
Я начал говорить дальше:
— Вот, ваше благородие, мне очень нравится Лев Толстой. Никто из русских писателей не обрушивался с такой беспощадной критикой и смелостью на полицейско-поповский социальный строй России, как он. Через него я впервые познал всю несправедливость нашей жизни. С точки зрения властей — это самый опасный писатель для матросов. У многих перевернул он душу. Но с выводами его учения трудно согласиться, в особенности когда находишься на корабле в качестве нижнего чина. Предлагаемое им евангельское смирение, "непротивление злу" я очень много раз видел на практике. Стоит матрос. Подходит начальник и бьет его по правой щеке. Матрос не сопротивляется. Начальник бьет его и по левой щеке. Матрос опять не сопротивляется. Иногда смиренно выносит двадцать и больше ударов. Буквально поступает по учению евангелия и Толстого. Перерождается ли от этого офицер? Становится ли он лучше, добрее? Нисколько. С таким же успехом будет колотить и других матросов. Совсем иные результаты были бы, если бы он получил от пострадавшего утроенную или удесятеренную сдачу.
— Да, вы правы, — согласился Васильев. — Но он знает, что не получит сдачи, и никакой жалобой его не проймешь.
На второй день по выходе из Ангра Пеквена, несмотря на малый ветер, зыбь стала крупнее. Вероятно, накануне здесь был разгул сильного шторма. Миновала еще одна ночь. Погода продолжалась та же. Только ветер немного засвежел и начал отходить от нашего курса к весту.
Был Николин день. На всех судах служили обедню. А потом в честь именин царя со всей эскадры раздался салют. Воды Атлантики огласились пушечными выстрелами.
После обеда я стоял на левом срезе, около шестидюймовой башни, и смотрел на далекие очертания берега. Мы находились против английского города Капштадта с народонаселением в сто тысяч. Его не видно было, но зато четко вырисовывалась справа гора Столовая высотою в километр, с горизонтально-плоской, словно нарочно срезанной вершиной. Немного позднее начали огибать полуостров, замыкающийся прославленным среди моряков мысом Доброй Надежды. Эскадра приближалась к границе двух океанов — Индийского и Атлантического. Чувствовалось что-то сурово-угрожающее и в тяжести низко ползущих облаков, и в темно-зеленом оттенке высоко вздымающейся зыби, и в беспорядочном нагромождении бесплодных гор. Недаром в конце пятнадцатого века эта часть Африки называлась мысом Бурь. Но когда мореплавателю Бартоломею Диазу удалось в 1487 году обогнуть его, то, по приказанию португальского короля Иоанна II, этот мыс стал называться мысом Доброй Надежды. Во всю историю человечества здесь впервые проходила эскадра с таким количеством кораблей.
Я не заметил, как появился на срезе старший офицер Сидоров.
— Здорово, баталер Новиков.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, — ответил я.
— Африкой любуешься?
— Так точно.
Говорил он с таким добродушием в голосе, словно считал меня давним своим приятелем, а сам в это время бросал подозрительный взгляд на карманы моих: черных брюк. По-видимому, сообщение боцмана обо мне как о головорезе крепко запало в его голову. А у меня не только финки, но и вообще не было никакого ножа.
После полуночи, обогнув мыс Игольный, эскадра вступила в Индийский океан.
9. Под ударами шторма
Эскадра шла курсом норд-ост, подпираемая с кормы засвежевшим за ночь ветром.
Утро 7 декабря было ясное, но волны стали крупнее. Начались штормовые порывы. Броненосец наш покачивался на киль и борта.
Кто-то из матросов, находившихся на верхней палубе, обратил внимание на солнце:
— Смотрите, оно идет не слева направо, а совсем наоборот"
Это явление заинтересовало многих.
— Вот чудо! Выходит, как будто солнце с запада поднялось.
— Да, против часовой стрелки покатилось.
— И кажется, что мы в Америку повернули.
На самом деле ничего не изменилось, но сами мы находились в южной половине земного шара. Мы давно пересекли экватор. Воображаемая дуга солнечного пути, загибающаяся с востока на запад, осталась от нас к северу. Вот почему и казалось, что дневное светило идет в обратную сторону. Ничего не было удивительного и в движении часовой стрелки слева направо. Это только указывало на то, что когда-то часы были солнечные, а по ним уже начали делать механические, пружинные. Отсюда вытекала еще одна истина: очевидно, наш изумительный прибор, отмечающий время, впервые появился на свете в северной половине земного шара.
Теоретически мне все было понятно, и я, насколько мог, поделился своими знаниями с товарищами. Но когда мне самому пришлось столкнуться с подобным небесным явлением, я был удивлен не меньше других. Я никак не мог примириться, например, с тем, что если хочешь посмотреть на полдень, то должен повернуться к югу спиной, ибо это противоречило навыкам всей моей предыдущей жизни.
К обеду ветер, усиливаясь, дошел до десяти баллов. Волны становились все размашистее и, вырастая, круто обрывались впереди. По океану, куда ни глянешь, брели, встрепанно качаясь, пузатые седые великаны, брели бесчисленными полчищами, с оглушающим шумом. Ухающие раскаты вздыбленной воды, удары ее о железный корпус судна, завывание в рангоуте, свист в углах надстроек, беспрерывный гул всего простора — все эти звуки сливались в одну нескладную, но чрезвычайно могучую симфонию. Броненосец начал черпать кормою сразу по нескольку десятков тонн воды.
Многие матросы, в особенности молодые, страдали морской болезнью и отказывались от обеда, зато для других наступила счастливая пора: они наедались мясом до отвала. Больше всех был доволен кочегар Бакланов. Покуривая на баке у фитиля, он поглаживал корявой рукой по своему туго набитому животу и хвастался:
— Кажись, десяток пайков заложил в желудок. Вот подвезло!
Если бы каждый день так кормили, я бы на всю жизнь остался на корабле топтать царские палубы.
Неразлучный друг его, минер Вася-Дрозд, заметил:
— Ну и прожорлив же ты, Бакланов! Акула, а не человек! Только покажи тебе что-нибудь из съестного, у тебя сейчас же рот нараспашку.
— Таким всевышний творец создал меня. А затем по физике прямо сказано: природа не терпит пустоты. Значит, милый человек, я тут ни при чем.
— От еды свинья жиреет только, а не умнеет.
Кочегар насмешливо посмотрел на своего приятеля сытыми глазами, ухмыльнулся и промолвил:
— Спой, Дрозд, что-нибудь. Твое пение для моего желудка — что кислород для топки, — очень хорошо идет сгорание.
— Об этом попроси свою мамашу.
На бак обрушилось облако сверкающих брызг, смочив всех, кто находился у фитиля.
Матросы, смеясь, вскочили.
— Эге! Океан начинает хамить.
— Счастье наше, что шторм попутный. Досталось бы всем, если бы в лоб ударил.
После полуденного отдыха старший офицер Сидоров, сопровождаемый боцманами и матросами, обходил верхние части корабля. Шторм, по-видимому, закуролесил надолго. Поэтому нужно было осмотреть каждый предмет и удостовериться, что он не будет смыт волною. Сидоров побывал на баке, на самом носу корабля и, убедившись, что клюз-саки на месте и якорные канаты обтянуты туго, повернул обратно. Затем полез на ростры. По его приказанию основательней закреплялись на своих местах гребные шлюпки и паровые катеры. Слепой шторм не разбирался в чинах и поступал со старшими офицерами не лучше, чем с боцманами и матросами. Куда девалась прежняя солидность начальника? Чтобы перейти с одного места на другое, он так же, как и его подчиненные вынужден был сгибать спину, вбирать голову в плечи, и балансируя, широко раскидывать руки, как будто намеревался поймать кого-то в объятия. Благодаря тому, что из-под ног у него уходила опора, все его движения были нервные, порывистые, с внезапными остановками, с неожиданными бросками в сторону, словно он получил невидимый толчок в бок. Ветер дерзко рвал его лихо закрученные усы и обдавал густым соленым душем, смачивая на нем все платье с ног до головы. Чтобы лучше слышать друг друга, Сидорову и его подчиненным приходилось кричать, а это производило впечатление, что между ними происходит пьяная ссора.
Серьезнее было в батарейной палубе. Вследствие перегруженности броненосца она оказалась довольно близко от поверхности воды. Пушечные порты закрывались не совсем плотно и, обдаваемые волнами, давали течь. Но хуже будет, если шторм изменит свое направление и начнет бить судно в борт. Волну, мягкую и податливую, можно сравнить с боксерским кулаком в пухлой перчатке. Кажется, что может сделать боксер таким кулаком? Однако это не мешает ему своими ударами ломать у противника ребра, выбивать челюсти. То же самое делает и разъяренное море с судном, разрушая у него железные части. Если пушечные порты не выдержат тяжелых ударов волн, то в раскрывшиеся отверстия начнет врываться вода и, перекатываясь от борта к борту, загуляет по батарейной палубе буйными всплесками. При таком положении достаточно будет двадцати градусов крена, чтобы судно перевернулось вверх килем. Инженер Васильев хорошо понимал это и, отдавая распоряжения своим подчиненным, следил за их работой с необычайной суровостью. Под его руководством матросы забивали щели в портах, устанавливали к ним упоры из бревен, вымбовок и досок. Были приготовлены к действию водоотливные турбины.
Ночь была неспокойная. Броненосец под тяжестью водяных гор потрескивал в стальных креплениях. В те моменты, когда в подброшенной корме его обнажались винты, машина делала перебои. Из глубинного машинного отделения, как из груди больного, доносилось учащенное биение, отзываясь на железном корпусе судна лихорадочной дрожью. Во всех жилых помещениях с закрытыми иллюминаторами, с задраенными дверями и горловинами было жарко и душно. И я, слушая сквозь железо приступы бури, долго не мог уснуть в своей подвесной парусиновой койке.
Какие только мысли не приходили в голову! Думал и о себе. Странно сложилась моя судьба. В селе, где я родился, сзади нашего двора, за огородами, протекает маленькая речушка Журавка. Глубина ее, как говорится, воробью по колено, но в ней водятся огольцы и пескари. Как только ноги мои окрепли для самостоятельного передвижения, я в летние месяцы по целым дням проводил на ней, испытывая необычайное удовольствие. Вообще вода всегда притягивала меня к себе. Потом, подрастая, я от старших узнал, что есть на свете громадные реки и даже моря. Я охотно верил таким сообщениям, но не мог себе представить, чтобы где-нибудь было воды больше, чем в пруду водяной мельницы за нашим селом. Поэтому я был изумлен, когда впервые увидел реку Цну. Наша Журавка в сравнении с ней показалась ничтожной, как мышь перед коровой. Впоследствии моя жизнь повернулась так, что я стал матросом и начал плавать по морям. А теперь прошел по Атлантическому океану, обогнул Африку и вступил в Индийский океан. Покачиваясь в подвесной койке, как в гамаке, я каждую минуту ощущал неистовые взметы волн, слушал приглушенно-напряженный рев за бронированными бортами, низвержение массы воды на палубу. Впереди у нас будет еще Великий океан. Все это было очень грандиозным, но я никогда не забуду свою милую говорливо-журчащую речонку, где ловил огольцев и пескарей и где прозвучало мое детство, как песня жаворонка.
На следующий день буря достигло величайшего напряжения. В свободные минуты я выбегал наверх посмотреть, что делается с кораблями. На этот раз кругом не было той мрачности, какой обычно сопровождается буря. Это был редкий случай, когда великое движение стихий совершалось под ясным небом. С невероятным напором и гулом несся ветер, словно где-то за горизонтом, за пределами нашей планеты, заработали вентиляторы колоссальных размеров. Катились валы, взметывались целые горы и тут же рушились ревущими водопадами, словно от минных взрывов. В солнечном блеске в облаках сверкающей пыли летели охапки пены, как стаи белоснежных птиц.
Эскадра шла прежним строем: правая колонна состояла из одних броненосцев, возглавляемых "Суворовым"; в левую колонну входили только транспорты с "Камчаткой" впереди; три крейсера держались позади в строе клина. Ход — десять узлов, но так как ветер был попутный и волны догоняли нас, то казалось, что все корабли, мотаясь, стоят на одном месте. Колебания "Осляби" в стороны были более двадцати градусов, тогда как четыре новейших однотипных броненосца, в том числе и наш "Орел", кренились гораздо меньше. Но это не устраняло у многих офицеров тревоги за участь корабля. Не было еще забыто предупреждение морского технического комитета, полученное накануне, ухода эскадры из Либавы. В этом грозном предупреждении говорилось, что такие корабли, как "Бородино", могут во время бури перевернуться, если только не будут приняты самые строгие меры. Наш корабль, например, вследствие перегруженности в три тысячи тонн, имел осадку на три фута больше, чем предполагалось по проекту.
Больше всего доставалось транспортам и крейсерам. Они падали на борта от тридцати до сорока градусов.
На них жалко было смотреть. И все-таки они вызывали меньше опасений, чем броненосцы.
Мне, как баталеру, кроме возложенных на меня начальством обязанностей, не полагалось знать ничего лишнего. Но втайне я всегда нарушал казенные правила. Конечно, мне тоже было известно о предупреждении морского технического комитета. И в мозгу возникал жгучий вопрос: выдержит ли наш "Орел" натиск бури, если случайно станет лагом к волне? При мысли, что корабль может опрокинуться, становилось не по себе, и вздрагивали колени. Ведь с него успеют выскочить не больше двух десятков людей, находящихся наверху, но и тех никто спасать не будет.
"Впрочем, все это чепуха, и ничего не случится", — мысленно успокаивал я самого себя.
Этим же путем, только в обратном направлении, в начале девятнадцатого столетия проходили, совершая свое первое кругосветное путешествие, такие знаменитые наши мореплаватели, как Крузенштерн и Литке. У них были жалкие суденышки — парусные шлюпы, водоизмещением каждый менее пятисот тонн. Что на них должны были чувствовать люди, застигнутые подобной бурей? Какое мужество, какую любовь к морю нужно было иметь, чтобы на таких маленьких кораблях пускаться в кругосветное путешествие! Вспомнилось обидное изречение, когда-то вычитанное мной из морской литературы: "Раньше корабли были деревянные, но люди железные, а теперь корабли стали железные, но люди — картонные". Мне не хотелось быть картонным человеком, и я, бравируя напускной отвагой, бродил по кораблю с таким видом, как будто буря нисколько не беспокоит меня.
В этот день у нас страдающих морской болезнью оказалось еще больше. Наша медицина ничем не могла им помочь. А между тем от людей требовалась работа: военный корабль должен сохранять свое место в строю и двигаться вперед, не останавливаясь ни на одну минуту. Тут выступали на сцену в качестве докторов боцманы и унтер-офицеры. Они знали средства, правда очень жестокие, но весьма радикальные. Если у какого-нибудь матроса лицо становилось бледно-серым, а глаза, мутнея, безжизненно угасали, то на него, как ястреб на голубя, налетал боцман или унтер и с грозной бранью начинал стегать его медной цепочкой от дудки или резиновым линьком. От невыносимой боли избиваемый извивался ужом, на теле у него моментально вздувались рубцы, но зато после этого он так же моментально свежел, наливался кровью, в глазах появлялся блеск, словно при встрече с возлюбленной. На некоторых из команды такие меры настолько действовали, что потом достаточно было только увидеть капральские усы, чтобы тошнотворное состояние у человека сразу, словно по волшебству, исчезало.
По срезам нельзя уже было пройти — смоет. На юте у нас находилось более ста тонн угля. Волны, наседая на корму, постепенно размывали его и выбрасывали за борт, и не было возможности спасти драгоценное топливо. Кормовая башня и две боковые башни, расположенные на срезах, часто оказывались под бурлящим слоем океана. Как ни старались мы защитить свой броненосец, задраивая все люки, иллюминаторы и горловины, однако вода проникала в него всюду, разливалась по каютам и палубам, в подбашенных отделениях.
К вечеру я поднялся на задний мостик. Там встретился я с инженером Васильевым. Он был весь мокрый и все-таки не уходил вниз, под прикрытие. Этот человек всегда меня удивлял своей неуемной жаждой все познать. И теперь, прячась от брызг и ветра за рубку, он стоял с секундомером в руке, наблюдая за размахами бури.
Напор ветра настолько был силен, что затруднял дыхание. Руки инстинктивно за что-нибудь хватались. Казалось, что бушующий воздух подхватит нас и, крутя, понесет в пространство, как пушинки. Даже высота мостика не спасала людей от брызг и клочьев пены.
Васильев окинул глазами взъерошенный океан и заговорил, выкрикивая слова:
— Какая сила растрачивается напрасно! Если бы человек сумел использовать всю энергию бури, что можно было бы с нею натворить!
По его расчетам, длина волны иногда доходила до пятисот футов, а высота ее равнялась сорока футам. "Орел", содрогаясь, дыбился и лез на водяную гору, как фантастически огромный бегемот, а потом, перевалив через нее, бессильно нырял носом в разверзшуюся падь, задирая к небу корму. В одну минуту он переваливался с борта на борт восемь раз. Мало того, в течение той же минуты броненосец в миллион пудов весом поднимался шесть раз на высоту четырехэтажного дома — и все это с такой легкостью, как будто он не превышал тяжести детской люльки. Несмотря ни на что, он шел вперед десятиузловым ходом. Вместе с ним и мы испытывали четырехмерное движение. В это время чем бы человек ни занимался, — думал ли он о жизни или смерти, мечтал о счастье или отчаивался, работал или спал, творил молитвы или ругался, — буря не переставала мотать его в разные стороны и шесть раз в минуту поднимать, как на лифте, вверх на сорок футов.
Васильев восторгался своим броненосцем:
— "Орел" больше подвержен килевой качке, чем бортовой.
Это объясняется тем, что он имеет форму заваленных бортов. Помогают тут еще лучше и бортовые срезы. Волна, попадая на один срез, предотвращает размах судна в противоположную сторону. Все четыре однотипных броненосца — "Суворов", "Александр III", "Бородино" и наш — сконструированы в отношении бортовой качки довольно удачно. А вот "Ослябя" сделан по-другому, а потому и крен у него больше, чем у нас.
На транспорты жутко было смотреть. Казалось, что каждый из них, свалившись на тот или иной борт, никогда уже, больше не поднимется. Но они выпрямлялись и шли вперед наравне с правой колонной броненосцев. В общем, все четырнадцать кораблей являли собою изумительное зрелище, окутываясь в лохмотья пены и беспрестанно совершая бешеный танец. Иногда какой-нибудь из броненосцев, шедших впереди нас, совершенно скрывался между волнами, показывая лишь верхушки мачт. Это происходило внезапно, с такой быстротой, словно у него отвалилось днище и судно сразу тянуло в пучину. Но проходили секунды, и тот же корабль, словно выпираемый сверхъестественной силой, снова взбирался на кипящий гребень водяного массива.
На "Малайе", державшейся на левом траверзе "Орла", в пяти кабельтовых от нас, что-то случилось с машиной. Она подняла сигнал, что не может управляться. С флагманского корабля ей ответили: "Исправить повреждения и идти самостоятельно". Она повернулась бортом к волне и, отставая, закачалась еще больше, беспомощная, как арбузная корка. Бушующие потоки воды перекатывались через ее корпус. На ее палубе вокруг фок-мачты засуетились люди, стараясь поставить фок, кливер и стаксель, чтобы увалить нос под ветер и придать кораблю жизнь. Паруса наконец подняли, убогие и жалкие, но это нисколько не помогло "Малайе". Она продолжала, показывая подводную часть, размахиваться на волнах, лишенная хода. На мачте ее взвился новый сигнал: "Терплю бедствие". Но ни одно судно не подошло к ней на помощь. Обе колонны прошли мимо "Малайи", оставляя ее во власти бури.
— Если спасется она, это будет чудом, — с горечью промолвил Васильев, провожая глазами "Малайю".
— Да, там туго людям, — ответил я зябко поеживаясь.
Через час "Малайя" исчезла с горизонта.
Мимо нашего броненосца проплыли весла, анкерки и спасательные пробковые нагрудники. Вслед за ними, печально качаясь на волнах, показался гребной катер, наполненный водой. Вскоре узнали от сигнальщиков, что катер принадлежал "Суворову" и был сорван бурей со шлюп-балок.
Волны, догоняя небольшой пароход "Русь", накрывали его с кормы доноса. Чтобы убежать от них, он с разрешения адмирала увеличил ход и взял направление ближе к африканскому берегу. Наступающая ночь скрыла его из виду эскадры.
Еще целые сутки Индийский океан свирепствовал, но уже с меньшей силой. Волны стали отложе. Качка постепенно уменьшилась.
Пароход "Русь" догнал нас, но куда исчезла "Малайя"?
Поднимаясь наискосок к северу, к тропику Козерога, эскадра два дня шла при благоприятной погоде. На броненосце были открыты все иллюминаторы, люки, пушечные порты. Над ними тихо бродили редкие облака, радостно сияло солнце, легким дуновением ветра умерялась жара.
Среди команды и офицеров много было разговоров о будущей нашей стоянке у Мадагаскара. Ведь там мы должны соединиться с отрядом адмирала Фелькерзама, который направился туда через Суэцкий канал. Туда же должны прийти крейсеры из России: "Олег", "Изумруд" и другие суда. А как обстоит дело с покупкой аргентинских и чилийских крейсеров? Держится ли осажденный Порт-Артур и цела ли заблокированная в нем японцами наша 1-я эскадра? Все это были волнующие вопросы, ответы на которые мы узнаем только на Мадагаскаре.
Вечером 11 декабря "Камчатка" стала отставать от эскадры. Между нею и флагманским кораблем завязался продолжительный разговор сигналами. Адмирал расточал на нее свой гнев, угрожая отдать под суд виновников. "Камчатка" оправдывалась, ссылаясь на плохое качество угля, с которым кочегары, сколько ни стараются, не могут нагнать давление в котлах более восьмидесяти фунтов. Затем она запросила у адмирала разрешения выбросить за борт сто пятьдесят тонн негодного угля, чтобы добраться до хорошего. Командующий на это ответил: "Выбросить за борт злоумышленника".
Погода начала меняться: то сыпал дождь, мелкий и надоедливый, то налетал норд-остовый шквал. Показалась южная оконечность Мадагаскара. Под покровом густых облаков температура была невысокая, но в насыщенном парами воздухе трудно было дышать.
Здесь госпитальному судну "Орел" назначено было рандеву, но оно не оказалось на своем месте. Адмирал выслал дозорной цепью крейсеры вправо и влево от курса. Однако поиски их не дали никаких результатов.
Эскадра направилась вдоль Мадагаскара с юго-восточной стороны, держась от него в двадцати милях. После непродолжительного шквала небо очистилось от облаков. В сиянии солнца, поднимавшегося до восьмидесяти семи градусов высоты, остров был виден простым глазом. Над горизонтом заманчиво голубели гористые берега.
|