Военно-морской флот России

Платов Л.Д. Избранные произведения в двух томах. Предел глубины.

Часть вторая

1. Награжден посмертно

Скрипнула входная дверь. Моряки, курившие в молчании у стола, оглянулись и встали. Пригибаясь, чтобы не задеть головой за притолоку двери, вошел старший лейтенант, детина высоченного роста.

— Бр-р! Ну и погодка! — сказал он, стряхивая с фуражки капли воды. — Сидите, сидите, товарищи! Говорят, в Австрии климат лучше, чем в России. Кой черт лучше! Вторая половина апреля, а дождит, как в ноябре.

Сняв шинель и вытирая платком мокрое лицо, он подсел к круглому столику, над которым висят часы с кукушкой.

— Да, кстати! Пришел приказ о награждении за Эстергом-Татскую операцию. Колесникову орден Отечественной войны первой степени посмертно!

За столом оживились.

— Не торопятся, батя, в наградном отделе-то: когда эта операция была, а приказ только сейчас вышел!

— И вроде бы скуповато дали, а? Я бы, например, ему безо всякого Знамя дал. Он же подсвечивал фонарем до самого конца, пока не убили!

— Зато жене орден отдадут. Останется в семье навечно [орден Отечественной войны в отличие от других орденов остается после смерти награжденного в его семье].

— А Колесников был холостой.

— Хотя да. Я и забыл...

Перед нами знаменитый отряд разведки Краснознаменной Дунайской флотилии. Часть разведчиков на задании, остальные отдыхают.

Расположились они в брошенном хозяевами доме, который стоит на отшибе, на самой окраине населенного пункта. Это удобнее, меньше беспокойства. Не то пришлось бы отселять жителей из соседних домов. В любых условиях, в том числе и на отдыхе, разведчики обязаны сохранять инкогнито. Вражеская контрразведка, пытаясь парировать действия наших разведчиков, неустанно стремится засечь их местопребывание.

Дунай неподалеку от дома, в каких-нибудь полутораста метрах. Там, под охраной часового, покачиваются у причала катера и полуглиссера отряда — от самого Измаила разведчики со всей флотилией продвигаются по воде.

Позади — Вена. Впереди — Верхняя Австрия.

Круг света от лампы под абажуром падает на стол, застеленный клеенкой. Четыре разведчика играют в домино. Несколько человек старательно орудуют иглой, чиня свою одежду. Остальные просто сидят у стола, разморенные теплом, покуривая, перебрасываясь репликами, наслаждаясь иллюзией домашнего уюта.

Старший лейтенант не принимает участия в разговоре. Он вытащил из нагрудного кармана кителя зеркальце и, прислонив его к чугунной пепельнице, принялся расчесывать свою не очень густую, но франтовскую, раздвоенную бородку. Процедура эта не привлекает к себе внимания. Она традиционна. Все на флотилии знают, как заботится старший лейтенант о своей бороде, хотя ему скоро предстоит расстаться с нею — дал зарок не брить ее до победы над фашистской Германией.

Он молод, на днях исполнилось двадцать пять. Большинство его подчиненных — его ровесники, некоторые даже постарше, но ненамного, на год, на два. Не следует, однако, думать, что борода отпущена ради солидности. Ничуть! И без бороды авторитет старшего лейтенанта, иначе бати, непререкаем среди разведчиков.

Батя — это нечто вроде почетного звания. Разведчики сами дают его командиру. А могут — в иных случаях — и не дать!

К нынешнему своему командиру они присматривались долго, что-то около года. И все это время называли его согласно уставу: "товарищ старший лейтенант". Батей качали называть только после того, как он вывел из боя под Туапсе весь отряд через Чертов мост, вдобавок без потерь.

Сейчас он не принимает участия в разговоре. Расчесав бороду, положил на столик свой планшет — собрался поработать немного перед сном.

За большим столом продолжают вспоминать о Колесникове.

— Не то что Знамя, ему бы по совокупности орден Ленина дать! Неужели не заслужил? Вот кто действительно ни с чем не считался — лишь бы получше выполнить задание! Помните, как мы двух "языков" из Буды по канализационной трубе волокли, а майору немецкому стало плохо, начал было совсем доходить? Кто с себя маску противогаза содрал и на немца напялил? И ведь батя ему не приказывал, он сам на это решился.

— А кто огневую точку погасил у горы Индюк? Тенью прополз под дзотом и ухнул противотанковую в амбразуру!

— Он, помимо того, что бесстрашный, очень добросовестный был. У Эстергома с места не сдвинулся, потому что не имел права сдвинуться. А ведь в шлюпчонке своей под пулями и снарядами сидел, в аду кромешном! Там же ад был, верно?

— Еще какой ад-то!

— А я до сих пор, хлопцы, не пойму: как шлюпчонка его уцелела? Только очень сильно накренилась и воды набрала.

— Накренилась, когда его за борт кинуло, так надо понимать.

— Хорошо, хоть сразу умер, не мучился.

— Это, конечно, хорошо...

В ту ночь по пути следования бронекатеров были расставлены шесть разведчиков на опасных в навигационном отношении участках фарватера. Младший лейтенант Колесников находился в самом ответственном пункте, возле узкого прохода между фермами эстергомского моста, обвалившимися в воду.

Возвращаясь на исходе ночи после высадки десанта, катерники подобрали только пять разведчиков. Колесникова не нашли. В полузатопленной шлюпке была лишь его шапка. Очевидно, он был убит или тяжело ранен и свалился за борт с автоматом и сигнальным фонарем.

На минуту или две у стола воцаряется молчание.

— А дали бы еще тот орден ему, если бы он жив остался? — нарушает молчание чей-то скептический прокуренный бас.

— Почему?

— Начудил бы, отколол чего-нибудь на радостях, что, в таком аду побывав, жив остался. Не первый же случай! Что-что, а пошуметь на отдыхе он любил. И после Буды награждение мимо проехало.

— Не награждение. Звездочку у него срезали с погон. В шутку звездопадом это называл.

— Шути не шути, звездочки с погон обидно терять.

— А как же! Теперь бы ему полагалось старшим лейтенантом быть, как бате.

— Да... Что ни говори, а с зигзагом у него был характер.

— Я так считаю: пережил до войны несчастную любовь.

— Виктор-то — и несчастную? Да ты что?! Он отбиться не мог от девушек! На пятьдесят километров в округе все регулировщицы и продавщицы в военторгах по нашему Виктору сохли.

— Но это же поверхностно все — продавщицы, регулировщицы! Я про любовь сказал, тем более довоенную!..

Старший лейтенант краем уха прислушивается к разговору.

Разведчиков объединяет общая военная специальность. Но какие же они все-таки разные у него! (Это проявляется даже сейчас, при обсуждении характера погибшего товарища.)

Конечно, очень хорошо, что они разные. Отправляя их на задание, командир имеет возможность выбора. Ведь и задания в разведке разные.

О разведчике, который дал бы Колесникову "по совокупности" орден Ленина, командир знает, что он быстр, инициативен, но нервы его выдерживают до известного предела. По горячности может ввязаться в бой, тогда как надо бы еще действовать втихую. Бой вообще крайне нежелателен при проведении разведывательной операции.

А сосед его, тот, кто высказал догадку насчет "несчастной довоенной любви", разведчик совсем иного склада. Не так энергичен и находчив, зато никогда не проявит излишней поспешности. Вдобавок он очень обходителен в обращении, что важно при завязывании связей с местными жителями.

На этой работе положено быть в какой-то мере психологом. Разведчик после пятиминутного, казалось бы, самого беглого разговора с человеком должен в точности определить, чем он, как говорится, дышит, враг это или друг или пока ни то ни другое. Недостаток проницательности может привести к провалу всей разведывательной операции.

Покойный Колесников, пожалуй, соединял в себе наиболее сильные качества этих двух разведчиков. Лихо заламывая набок шапку, любил повторять: "В любой ситуации разведчик найдется!" И охотно развивал свою мысль: "Он должен проявлять мгновенную реакцию на неожиданное, действовать решительно, быстро и по возможности бесшумно, а главное, своевременно передать безупречно точное донесение! Вы же знаете, что зачастую в разведке это самое трудное".

Он сам был таким разведчиком.

Ранней весной 1942 года старшему лейтенанту сказали в разведотделе штаба: "Хочешь, парня стоящего подкинем? Закончил военно-морское училище, но просится в разведку. Пишет: "Чувствую призвание к разведывательной деятельности". Он уже три рапорта подал. Настойчивый. И как будто подходит по всем данным".

Состоялось знакомство. "Настойчивый" Колесников понравился командиру и был зачислен к нему в отряд.

В течение последующего месяца командир без устали тренировал своих разведчиков, проходил с ними приемы боя в тылу врага, учил преодолевать завалы и спирали Бруно. В лесу построен был дзот с чучелами. К дзоту подползали по многу раз в сутки, отрабатывая различные варианты нападения.

Наконец отряд включился в военные действия.

На Черноморском побережье Кавказа положение было сложное. Со дня на день ожидался вражеский десант. В наших руках оставалась узкая — до двадцати пяти километров — полоска берега, зажатая горами и морем.

Работы разведчикам Черноморского флота было, понятно, поверх головы.

В ходе развернувшихся весной операций выяснилось, ко всеобщему удовольствию, что Колесников действительно стоящий парень.

И все же чувствовалось в нем что-то непонятное, даже, быть может, загадочное. Если остальные разведчики были как стеклышко ясны своему командиру, то над Колосниковым приходилось порой призадуматься, и всерьез.

В разведке он был безотказный, самый рассудительный, самый надежный. Но вот после очередной удачно проведенной разведывательной операции отряду предоставлен отдых — на два, на три дня. И тут-то за Колесниковым нужен был глаз да глаз.

Во время разведывательной операции нервы взвинчены у всех до предела. Потом резко, рывком они расслабляются. Людям нужна разрядка, и очень сильная, прямо пропорциональная тому напряжению, которое довелось только что пережить. Культпоходами заниматься, конечно, не приходится.

Командир хорошо понимал это и, щадя нервы своих людей, старался не применять строгие меры там, где их можно было не применять.

Но у Колесникова нервная разрядка проявлялась чересчур уж бестолково, шумно, бурно, он, к сожалению, почти полностью утрачивал контроль над собой...

Кто-то сказал за столом: "Характер был у него с зигзагом". Да нет, какой там зигзаг! Просто импульсивный, неровный характер, очень нервный.

На душе была какая-то трещина или ранка, и она постоянно саднила. Колесников забывал о ней только в минуты крайней опасности, в напряженной и трудной обстановке. И чем более трудной и напряженной была эта обстановка, тем, на удивление, собраннее и уравновешеннее он становился.

Командир уже не прислушивается к то затухающему, то вновь разгорающемуся разговору за столом. Что же это была за трещинка, вот что ему хотелось бы понять.

Мужчины, как, впрочем, и женщины, не прочь иной раз прихвастнуть любовной удачей или, наоборот, поискать у приятеля или приятельницы сочувствия, так сказать, "проконсультироваться по наболевшему вопросу", не пренебрегая при этом и подробностями. Но Колесников был не таков. Для него это было табу.

Даже с командиром-батей он никогда не заговаривал о своих личных делах.

"Кое-что в нем, — думает командир, — показалось мне странным в первый же день, когда я привел его в дом, где размещался отряд.

— Эта койка у окна — моя, — сказал я. — А эта будет твоя, лейтенант. Кстати, как тебя зовут?

— Виктор.

— И меня. Устраивайся, тезка!

Он не ответил. Я оглянулся и увидел, что он пристально смотрит на фотографию моих жены и сына, прикнопленную к стене над койкой.

— Второй годок сыну пошел, — не утерпел, похвастал я. — Жена пишет: уже топает сам по комнате, если, конечно, придерживать легонько за ручку. Ну как, понравились они тебе?

— Очень хорошие, — сказал Виктор и, не промолвив больше ни слова, начал укладываться.

Меня удивило, что он проявил так мало интереса, даже не спросил, как зовут моих жену и сына и где они сейчас.

— Послушай-ка! — спохватился я. — А твои-то где?

— Я не женат, — сказал он, и по отрывистой резкости ответа я понял, что дальнейшие вопросы отклоняются.

Не женат... Странно. Большинство из нас женились сразу, как только заканчивали военно-морское училище. Быть может, его семья погибла в начале войны? Он вдовец? Бедняга! Сколько таких обездоленных войной молодых вдовцев среди наших кадровых командиров, в особенности военных моряков и пограничников...

Но на следующий день один из работников штаба, однокашник моего тезки, в разговоре со мной упомянул, что тот никогда и не был женат. Тут я впервые узнал об этой девушке-враче. Оказывается, она живет в Москве. Между нею и Виктором, надо думать, велась переписка. Незадолго перед выпуском Виктор побывал в Москве. Потом они встретились еще раз, в Севастополе, во время торжественного выпуска лейтенантов из училища. И после этого отношения их прервались.

— Почему?

Однокашник Виктора вздернул плечи.

— Молчит. Вы ведь еще не знаете его. Что-что, а молчать он умеет. Но до ее приезда в Севастополь мы считали, что у него в Москве невеста. Он и сам не отрицал этого. Наоборот! При случае любил похвалиться: моя, мол, без пяти минут врач, умница, красавица, обаятельная! Вот приедет ко мне — рухнете!

— На самом деле такая была?

И опять однокашник Виктора пожал плечами.

— В Севастополе были у нас и покрасивее, — сказал он с достоинством. — Но, правда, живая и остроумная, этого у нее не отнять. И притом классно танцует. Мне довелось танцевать с нею.

Я, по его примеру, вздернул плечи. А что еще мне оставалось делать?

Расспросить самого Виктора? Нет. Категорически нет. Ведь он ясно дал понять, что не хочет разговаривать о своих личных делах. Не пускал меня дальше.

Стало быть, боится неосторожных прикосновений, которые могли бы причинить ему боль? А я, конечно, меньше всего хотел причинить ему боль.

И все-таки Виктор приоткрылся, но позже и нехотя. Обстоятельства заставили.

Предстояла разведывательная операция в район горы Индюк — кажется, первая, в которой он участвовал.

Накануне Виктор отозвал меня в сторону.

— Слушай, командир, — говорит он. А сам хмурится и не смотрит в глаза. — Вот письмо. Передай его, пожалуйста, в штаб. Пусть в случае чего отошлют по указанному адресу.

На конверте написано: Москва, улица такая-то, номер дома такой-то, адресат — женщина.

Я не утерпел:

— А кем она доводится тебе, женщина эта? Бывшей женой?

— Нет.

— Невестой?

— Нет.

— Любовница, что ли, твоя?

— Нет, нет и нет! — ответил сердито и ушел.

А когда через несколько дней мы вернулись домой, Виктор попросил, чтобы я вернул ему это письмо, и тут же на глазах изорвал в клочки.

Вот и пойми его!

Но с той поры каждый раз, перед тем как идти в особо опасную разведывательную операцию, он проделывал тот же загадочный церемониал: снова оставлял письмо, а по благополучном возвращении немедленно его уничтожал.

Даже когда в апреле 1942 года разведотдел командировал Виктора в Севастополь, чтобы передать запчасти для рации тамошним разведчикам перед их уходом в подполье, он не забыл оставить мне конверт с надписанным адресом.

(Впрочем, ходил в Крым на подлодке, а погибнуть во время такого перехода было столь же просто, как и в разведывательной операции.)

Письмо, оставленное перед десантом в Эстергом-Тат, по существу предсмертное, я подзадержал немного — ждал оказии. Старшина Микешин собирался в тыловой госпиталь. А ехать ему предстояло через Москву.

"Передаст лично, — решил я. — Расскажет заодно и о гибели. Так все же оно будет деликатнее...

И потом, к чему спешить с плохим известием, тем более что адресат письма, эта Нина Ивановна Кондратьева, не была Виктору ни женой, ни невестой, ни любовницей..."

2. "Ты была мне очень нужна..."

Старшине второй статьи Микешину не повезло с этим поручением. Он предпочел бы получить наряд вне очереди или даже отсидеть на гауптвахте: до смерти боялся женских слез, истерик, обмороков. И разве нельзя было, спрашивается, отослать письмо по почте?

Нет, батя строго-настрого приказал вручить непосредственно адресату.

— И помни, Микешин, — добавил он, — чтобы не увертываться и не ловчить! Чтобы не отговаривался потом: не застал, не нашел... Вручи лично, понял? И если понадобится, ответь на вопросы. Полагаюсь на твою совесть разведчика.

— Есть, батя, — сказал Микешин, но не удержался и громко вздохнул.

По указанному адресу женщина эта не проживала — несколько лет назад она переменила квартиру. Но и на новом месте ее не оказалось. Соседи объяснили: работает врачом в военно-морском неврологическом госпитале, не приходит домой иногда по двое, а то и по трое суток.

Поразмыслив, старшина решил предварительно позвонить в госпиталь. Надо же как-то подготовить человека к тяжелому известию, хоть немного самортизировать удар.

— Попрошу к телефону врача Кондратьеву!

— Кондратьева слушает.

— Здравию желаю. Обращается старшина второй статьи Микешин. Нахожусь в Москве проездом. Командир отряда приказал лично передать вам письмо младшего лейтенанта Колесникова.

— Виктора?! С ним что-то случилось?

Микешин выдержал паузу, покашлял в трубку, ответил сдержанно:

— При встрече об этом разрешите доложить.

И вдруг на том конце провода низкий женский голос сказал уже не встревоженным, а утвердительным и каким-то безнадежным тонем:

— Он погиб...

Микешину показалось, что их разъединили.

— Але, але! Товарищ Кондратьева! Вы слушаете? Куда вы пропали?

Женщина ответила:

— Я никуда не пропадала. Я вас слушаю.

Но голос у нее был приглушенным и очень медленным.

— Попрошу адресок вашего госпиталя. Записываю...

— Сейчас... А когда Виктор погиб?

— Двадцать первого марта сего года.

— Почти месяц назад... А я не знала...

Старшину встретила в вестибюле худая женщина с узкими, чуть вкось поставленными глазами. Белый докторский халат ее был распахнут. Под ним виднелся флотский китель с погонами не то майора, не то подполковника медицинской службы.

Микешин выпрямился, сдвинул каблуки, представился:

— Старшина второй статьи Микешин. Прибыл для вручения письма покойного младшего лейтенанта...

Тут он малость не рассчитал. Ее, видно, ударило по нервам слово "покойный", но она справилась с собой, коротко кивнула и протянула руку за письмом. Потом очень медленно, как будто даже нехотя или боязливо, распечатала конверт.

К удивлению старшины, внутри, на листке бумаги, оказалась одна-единственная фраза, состоявшая из пяти или шести слов. Он деликатно отвел глаза.

Но почти сразу же его окликнул слабый голос:

— Товарищ! Как это случилось?

Микешин принялся рассказывать со свойственной ему добросовестностью. И вдруг показалось, что Кондратьева его не слушает. Она сидела совершенно неподвижно, смотря куда-то поверх его плеча, бессильно уронив на колени руку с письмом.

Кстати, он представлял ее себе почему-то некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо очень бледное, усталое. И разговаривала, почти не разжимая губ. Вообще она была слишком прямая, негнущаяся в своем халате, как бы сплошь стерильная, заледеневшая, будто ее только что вынули из холодильника. И хоть бы слезинку уронила!

Из-за нее, стало быть, и не женился младший лейтенант, прожил до смерти холостяком. Чудно! Нашел кого полюбить!

Микешин подождал немного: не будет ли каких-нибудь дополнительных вопросов? Женщина выглядела странно безучастной, по-прежнему молчала.

Наконец, недоумевая, старшина второй статьи осторожно кашлянул и начал приподниматься со стула.

— Разрешите быть свободным?

— А?.. Да, да, конечно. Спасибо, что передали письмо...

И он с облегчением ушел из госпиталя.

Непонятная, однако, женщина была у младшего лейтенанта! Конечно, очень хорошо, что обошлось именно так: тихо, мирно, без истерик и обмороков. А может, для нее все же лучше было бы выплакаться сразу, даже поголосить немного по умершему, как это делают бабы в его, Микешина, деревне при получении похоронки?

Или она по-настоящему не любила младшего лейтенанта?..

Старшина ушел, а оцепеневшая от горя женщина осталась сидеть одна, держа в руке четвертушку бумаги. Там была всего одна фраза, написанная размашисто, второпях:

"Ты была мне очень нужна...

Виктор".

Вот и все! Запоздалое признание в любви, несколько коротких прощальных слов...

"Умер! Виктор умер! Но этого не может быть! Я не хочу, чтобы он умер! Ведь мы должны были еще встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели Виктор умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная?"

Ей показалось, что она вскрикнула или громко застонала.

Однако нянечки продолжали озабоченно сновать по вестибюлю. Значит, сдержалась, только хотела крикнуть или застонать...

"Этот исполнительный простодушный старшина посматривает на меня так, будто подозревает что-то очень плохое, какую-то тайну в моих отношениях с Виктором. Но тайны не было. Боже мой! Все было нелепо и тривиально, до ужаса тривиально. Сюжет для водевиля под названием "Почта подвела".

Да нет, дело не в почте. При чем здесь почта, то злосчастное, запоздавшее в Севастополь письмо? Моя вина, целиком моя! Не сумела разобраться в себе, поддалась, как дура, на лесть, а потом струсила, стала изворачиваться, оттягивать время, фальшивить, лгать. Но Виктор не терпел в наших отношениях ни трусости, ни лжи.

И мог ли он ждать удара от нее, от наиболее близкого ему человека? Увы, близкие-то чаще всего и наносят самые болезненные удары...

Ад, говорят, оборудован сковородами и котлами. Вздор! Какие там котлы, сковороды! Просто возле каждого грешника стоит черт-чтец и громким, хорошо поставленным голосом напоминает ему грехи его, проступки, вины. Ежечасно, ежеминутно. И так всю вечность — без передышки...

Наконец до нее дошло, что в вестибюле старшины уже нет. Она осталась наедине со своими мыслями. Она вернулась к этим мыслям...

...Ей видится узкое лицо в зеленом обрамлении веток, очень медленно наклоняющееся над ней. Выражение лица странное — требовательно-настойчивое, жадное и в то же время робко-нежное, чуточку даже испуганное.

Впрочем, все это было потом. Сначала она увидела его в комнате, где стучала на машинке пожилая секретарша. Плечом вперед ввалился в комнату худой парень лет семнадцати. Руки засунуты глубоко в карманы, мятая кепчонка на затылке, а из-под кепчонки торчит устрашающих размеров чуб.

— Что же это, товарищи начальнички? — сказал вошедший ломким басом. — Выходит, погодой в доме отдыха не обеспечиваете, да еще и добавки к завтраку жалко. Плоховато заботитесь о рабочем классе, начальнички!

Слова эти, впрочем, не произвели никакого впечатления на видавшую виды секретаршу.

— Входя в помещение, — сказала секретарша назидательно, — кепочку полагается снимать, уважаемый класс!

Смутьян сконфузился. Это было неожиданно. Румянец пятнами пошел по его щекам, и он так поспешно стащил с головы кепку, что уронил ее на пол.

"Так тебе и надо! — злорадно подумала она. — Ишь ты! Сегодня только приехал и уже раскричался, раскомандовался! Тоже мне класс, подумаешь!"

Не дослушав разговора, она выскользнула боком в дверь.

В столовой она не увидела его — наверное, обедал в другую смену. Но когда после тихого часа она вышла погулять с подружками, он уже был тут как тут.

Впрочем, ее, конечно, не заметил — не запомнил. Внимание его привлекли Зинка или Милочка — обе были хорошенькие.

— Извиняюсь, девушки, — раздался за спиной голос. — Вы местные? Не подскажете ли, где здесь Черное море?

А они гуляли как раз вдоль набережной. Ну и остряк! Наверное, еще Адам знакомился так с Евой!

Она пренебрежительно поджала губы.

— А вот же море! — Наивная Милочка повела рукой вправо, Зинка прыснула.

Еще круче сдвинув кепку на затылок, он с независимым видом зашагал рядом.

— Одни фабзайцы и фабзайчихи здесь, как я посмотрю, — сказал он снисходительно. — Вы тоже зайчихи?

Милочка зашлась от хохота, а Зинка ответила с достоинством:

— Что вы! Не все. У меня, например, давно разряд!

— А хотите, я угадаю ваше будущее? — неожиданно спросил он. (Для него и тогда были характерны внезапные повороты в разговоре.)

— Как? Ты угадываешь будущее?

— А что такого? По линиям рук. Хиромант-самоучка.

Зинка и Милочка с готовностью чуть ли не в нос ему ткнули свои раскрытые ладони. Поколебавшись немного, протянула ладонь и она. Будущее же! Вдруг на самом деле угадает?

Но он сказал не о будущем, а о настоящем.

— Вы, девчата, слесаря или токаря, — объявил он, вглядевшись в их ладони. — Нас, хиромантов, не обманешь.

У Зинки и Милочки стали вот такие круглые от удивления глаза.

— Я и сам токарь, — небрежно пояснил он. — Только, ясное дело, не вам чета. Я лекальщик высшего разряда. Понятно? Или даже подмастер. Знаете, сколько я огребаю в получку? Пятьдесят рублей. А то и сто. Во как!

Но в данный момент его получка не интересовала Зинку и Милочку, Их интересовало собственное будущее.

Тут он принялся молоть всякую чепуху про кинозвезд, про мужей-академиков, про собственные дачи и даже автомашины. Зинка и Милочка только восторженно взвизгивали и давились со смеху.

— А что тебе нагадать, китаяночка? — начал было он, обернувшись к ней. Поднял взгляд — и запнулся. И потом уже глядел не на ладонь, а только неотрывно ей в глаза. — О! Тебе полагается самое счастливое будущее, — медленно сказал он после паузы. — Я бы, знаешь, очень хотел, чтобы у тебя было такое будущее!

Ничего не поняв, Зинка и Милочка опять захихикали. А он, пройдя несколько шагов, вдруг залихватски тряхнул своим чубом.

— А ведь я, девушки, пошутил насчет лекальщика! Какой я к шутам лекальщик! Просто разнорабочий я. В Никитском саду на подхвате.

— Значит, поливаешь цветики-цветочки? — поддразнила Зинка — она была побойчей.

— Так это же временно! Цветы в последующей моей жизни роли играть не будут, — успокоительно пояснил он, обращаясь по-прежнему к ней, к Нине, а не к Зине с Милочкой.

— А что будет играть? — спросила она.

— Облака да туман, — серьезно ответил он. — И еще обледенение. Я располагаю стать знаменитым полярным летчиком.

— Сразу уж и знаменитым? — робко пошутила она.

— Иначе, согласись, смысла нет. Ну, не сразу знаменитым, само собой. Впоследствии времени.

— А как ты угадал, что мы слесаря?

— Ну это нетрудно было угадать. Ладошки у вас розовые, чисто отмытые, а вот в линиях в этих, по которым судьбу предсказывают, металлическая пыль до сих пор осталась.

Разговаривая, они свернули с набережной на тропинку, уводившую в горы. Поднимались не спеша, гуськом: первой она, за нею, отступя на шаг, он, а дальше, уже в хвосте, тащились недовольные, словно бы сразу отяжелевшие Зинка и Милочка.

Они отставали все больше и больше. Снизу донесся крикливый голос Зинки:

— Эй, Нинка! Поберегись смотри! А то садовник-то заведет тебя в чащобу, там и бросит!

И обе захохотали — очень громко, но деланно.

— Стало быть, тебя зовут Нина, — сказал он задумчиво. — Иначе — Ниночка-Нинушка... Сколько же тебе лет, Нинушка?.. О! Вот как! Через два месяца будет уже шестнадцать?

И непонятный трепет охватил ее, когда она услышала, как бережно произнес он это имя: Ниночка-Нинушка.

Полторы недели, которые оставались у нее до отъезда из дома отдыха, они провели, почти не разлучаясь.

Жаль, что был февраль, а не май, нельзя было купаться в море. По временам шел дождь и задувал порывами ветер. И все же солнце то и дело прорывалось из-за туч.

На южном берегу цвела пока одна алыча. Цветы у этого дерева маленькие, беленькие, с пятью разомкнутыми лепестками. Даже в разгар зимы они пахли весной, иначе не скажешь. Такой это нежный, милый, прохладный запах.

— А ты знаешь, они очень упрямые, — сказал Виктор. — Бывает, ударят морозы в феврале — ну, не сильные, но все же прохватывает, и цветы алычи опадут. Потом отпустит немного, смотришь, а они опять белеют на ветвях.

Виктор и Нина любили гулять среди деревьев алычи, забирались также в горы, откуда дом отдыха выглядел как коробка из-под торта. А иногда подолгу просиживали на пляже, перебирая разноцветные камешки и поглядывая на серое с белыми полосами и пятнами угрюмое море.

— Учти, скоро март — пора равноденственных бурь, — многозначительно пояснял он.

Она не понимала, что такое "равноденственные", стеснялась спросить, но слово "буря" пугало ее, и она теснее прижималась плечом к Виктору.

— А теперь расскажи, кто ты, — просил он. — Я так мало знаю о тебе. Ты — Нинушка, ученик слесаря, через два месяца тебе будет шестнадцать. У тебя узкие, странные, очень правдивые глаза. Ну а еще?

Она смущенно улыбалась и пожимала плечами. Рассказала бы ему все о себе, но что же делать, если нечего рассказывать?

Впрочем, ему тоже почти не о чем было рассказывать. Отец его, правда, гремел на всю Керчь — он-то и был знаменитым лекальщиком. Но характер имел плохой, скандальный. В семье не ладилось. То он расходился, с матерью, то снова сходился. Ничего нельзя было разобрать в этом деле, ну их! Виктор собрался и уехал в Новороссийск, полгода проболтался там со шпаной, потом осточертело, завязал, поступил на работу — конечно, временно! — в Никитский сад.

— Нету пока биографии ни у тебя, ни у меня, — с сожалением сказал он. — Оттого и вспоминать еще нечего. А ведь самое прочное на земле — не крепости, не скалы, а воспоминания, я это в одной книжке вычитал...

Так, за разговорами и перебиранием камешков, прошли скупо отмеренные судьбой полторы недели на берегу неприветливого зимнего моря.

Зинка и Милочка уже не мешали ей — все-таки они были хорошими подружками. А вот некоторые ребята повели себя иначе. Завидно, что ли, им было, когда они наблюдали издали за этой неразлучной, тихой, полностью поглощенной своим счастьем парой?

Как-то Нина и Виктор спешили к обеду. Внезапно выросли перед ними и загородили тропинку четыре парня, отдыхавшие в соседнем санатории. Прыщавый, гнилозубый, надо думать вожак, сказал какую-то гадость и широко растопырил руки. Вскрикнув, она спряталась за спину Виктора.

Но он не испугался, ну ничуточки! Зловеще-медленно улыбнулся, как-то по-собачьи вздернув верхнюю губу, потом шагнул вперед и быстро наклонился, будто хотел поднять с земли камень.

Хулиганов словно бы ветром сдуло. С хохотом и гоготом, толкая друг друга, они ссыпались между деревьями куда-то под гору.

— О, Витя! Ты их камнем хотел?

— При чем тут камень? Они подумали, что у меня ножик за голенищем. Уж я-то их хулиганские ухватки знаю.

— А у тебя и вправду ножик?

— Разъясняю же тебе: на бога брал! — с досадой ответил он. — Ух и ненавижу я эту шпану проклятую! Максим Горький знаешь как написал о них: "От хулиганов до фашиста расстояние короче воробьиного носа". Очень правильно, я считаю, написал.

— Но у тебя такое лицо сделалось! — Она с ужасом и восхищением всплеснула руками. — Как у бретера!

— Это еще кто?

Она сорвала с куста вечнозеленой туи три веточки и осторожно приложила к его лицу, как бы примерила.

— Ой, как тебе усы идут, Витя! И бородка острая! Ну вылитый дуэлянт — непобедимая шпага!

И тогда он поцеловал ее в первый раз. Со всеми был такой бесстрашный и дерзкий, а с нею, на удивление, робел. А тут вдруг наклонился и поцеловал!

Ей стало очень стыдно.

— Мы нехорошо с тобой сделали, Витя...

— Почему? — спросил он, с трудом переводя дыхание, будто взбежал на высокую гору. — По-моему, очень даже хорошо.

— А ты разве не знаешь, что нельзя целоваться, если не любишь? Ты же, Витя, меня не любишь?

Он посмотрел ей в глаза, подумал, сказал честно:

— Ей-богу, я еще не знаю.

— Вот видишь...

И все же через несколько дней они поцеловались еще раз. Она собралась уезжать. Автобус стоял у главного входа, и чемоданчик ее вместе с вещами других отъезжающих находился в багажнике. Вдруг, не сговариваясь, будто вспомнив о чем-то важном, Виктор и она кинулись бегом наверх в их алычовую рощу и, задыхаясь, поцеловались на прощание — второпях, потому что шофер уже сердито сигналил внизу и Зинка с Милочкой кричали-надрывались:

— Нинка! Да Нинка же! Шофер ждать больше не хочет! Уезжаем же!..

Так началась эта любовь, которая ни ему, ни ей не принесла впоследствии ничего, кроме горя, и все потому, что она проявила слабость, не сумела в нужный момент стать выше обстоятельств. А теперь уж казнись не казнись...

Ах, как правильно сказал Виктор: на земле нет ничего прочнее воспоминаний!

Она невнимательно выслушала этого старшину, приехавшего с Дунайской флотилии, даже не поняла многого из того, что он говорил. Ведь главного, о чем ей хотелось узнать, он не смог бы рассказать. Только Виктор смог бы. Очень ли больно ему было умирать? Сразу ли он умер или еще долго мучился перед смертью?..

...Ничего, прошло! Немного закружилась голова от монотонных, безнадежных мыслей. Никто как будто и не заметил.

Ее окликнула озабоченная медсестра:

— Нина Ивановна, новенький из пятой палаты жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.

— В голову ранен?

— Да. Сами посмотрите его или Доре Александровне сказать? Вы бы, может, прилегли? Третьи сутки в госпитале.

— Нет. Сама посмотрю. Иду.

Третьи сутки! Да она бы с ума сошла, если бы сейчас не было столько работы в госпитале...

3. Месяц роз

...Дни проходят за днями, а женщина все думает о Колесникове, думает неотступно.

Ей видится Виктор, но уже не в Крыму, а в Москве — стоящий на тротуаре спиной к ней. Он быстро обернулся, нахмуренные было брови поднялись, гнев на лице сменился радостью. Да, да, радостью! Он узнал ее!

По рукаву его черной куртки (кажется, на флоте называется бушлатом) сползает мокрый снег. Это она только что угодила в него снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.

Два студента и две студентки, смеясь как дети, толкаясь и перебрасываясь снежками, бежали мимо ГУМа — спешили со всех ног в театр.

Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках, он бодряще пах, но был, к сожалению, непрочен, почти сразу таял. Все же удавалось лепить из него снежки.

Мельком — со спины — она увидела моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей. Площадь была в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — вздуваясь и опадая, парил над куполом Кремлевского дворца подсвеченный снизу флаг.

Но ей и в голову не могло прийти, что моряк — Виктор Колесников, тот самый юноша, с которым она давным-давно провела полторы недели в доме отдыха на южном берегу Крыма.

Тут-то она и промахнулась: хотела попасть в Олега, а залепила снежком в моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей.

Он обернулся. "Извините, я не в вас", — застряло у нее в горле. Едва моряк обернулся, как они тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: "Ты ли это?" Будто что-то толкнуло ее в сердце: "Виктор!"

Трудно вспомнить, о чем говорили друг другу, какую-то чепуху, вдобавок держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело нелепо, смешно.

— Опаздываем же, Нинка! — строго сказала ее подруга.

А кто-то, кажется Олег, добавил, сверясь с часами:

— И правда, Ниночка, рискуем опоздать. Быть может, вы обменяетесь телефонами, а вечер воспоминаний перенесете на завтра?

— Еще чего! Продайте мой билет, я не пойду.

— Нинка!

— Ну-у, Ниночка!

— Бегите, бегите! А то опоздаете!

И они убежали, удивленно оглядываясь.

— Поедем ко мне, — решительно сказала она. — Мама напоит нас чаем. И ты все о себе расскажешь.

На площадке трамвая Виктор оглядел ее с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:

— О, Ниночка! Какая ты!

Ей до сих пор приятно вспоминать об этом. Она ведь знала, что когда-то была голенастая, долговязая. Мама говорила: "Мой бедный гадкий утенок!" Но впоследствии она выровнялась, стала ничего себе.

— Да, я такая! — шутливо сказала она, подняв подбородок, будто приглашая полюбоваться собой. — А ты меня забыл. Даже не пробовал отыскать. И не ответил на мое письмо. Почему ты не ответил на письмо?

— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.

— Хотя, — сказала она, продолжая чуточку его поддразнивать, — какое это имеет значение? Я тоже все забыла... Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно... Ведь мы с тобой поцеловались на прощание? Еще какая-то белая ветка была. Или мне кажется?

— Тебе кажется, — сердито ответил он.

Она даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что она легко говорит об этом поцелуе. И ей стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять ее адрес.

Она, легонько проведя пальцами по рукаву его бушлата, стряхнула капельки воды, оставшиеся от снежка.

— Ну и плечи же у тебя стали, Витя!

Он удивленно покосился на свои плечи.

— А!.. Да. Это от вельбота. Я загребной на вельботе.

Он, видно, был слишком потрясен происшедшей с нею переменой. Так и не понял, что ей неожиданно очень захотелось прикоснуться к нему.

— Нет, но ты какая-то длинноногая стала, гордая, статная, — в смятении бормотал он. — Ты просто красавица! Сколько же это лет прошло? Семь? Или шесть? Нет, семь... Тебя уже Нинушкой-девчушкой не назовешь. Тебя не называть, а величать надо!

— Да будет тебе... А где твой чуб, Витя?

— Не положен на флоте чуб, — буркнул он и вроде бы смущенно отвел глаза...

Дома захлопотала мать, принялась поить их чаем. Ради гостя даже извлекла из своих тайников банку клубничного варенья. Это означало, что Виктор понравился. А вот Олега еще ни разу не потчевали здесь вареньем.

Дождь застучал в окно. Вот тебе и первый снег! Конечно, рановато для снега: начало ноября, канун праздников.

Выяснилось, что Виктор учится в Севастопольском военно-морском училище, приехал в Москву для участия в завтрашнем параде.

— А как же полярная авиация, Витя? — вспомнила она.

— Обойдется без меня. Моряком, знаешь, тоже неплохо быть, — сказал он и опять словно бы почему-то смутился.

"Жаль, если дождь не уймется до завтра, — подумала она. — Но сейчас дождь — хорошо. Когда за окном дождь, в комнате намного уютнее. Будто повесили ради праздника новые шторы там, за окном. И очень нарядные — из колышущихся серых струй!"

Она сбегала за ширму, сменила лакировки на домашние топтушки, а длинное вечернее платье на пестренький халатик.

— Идет мне этот халатик?

Виктор только вздохнул.

"Ну, это уж и лишнее, — сказала она себе. — Я же не собираюсь привораживать Виктора. Зачем? У меня есть Олег. С Виктором нужно держаться иначе. Что-то слишком разблестелись у него глаза!"

Впрочем, он не предъявлял на нее прав (да и какие у него могли быть права?), держался очень скромно, сдержанно, даже застенчиво. Неожиданный он все-таки был человек, самых крутых поворотов в обращении.

За чаем мать, к сожалению, разговорилась. Принялась расхваливать свою доченьку: и умна, мол, она у нее, и послушна, а уж проворна! Представьте, работая на заводе у станка, окончила без отрыва школу для взрослых, а потом пошла на медицинский. И тоже, слышно, все довольны ею, на профессора еще будут учить!

Поддакивал Виктор довольно вяло. Сославшись на то, что завтра парад, надо рано вставать, он начал прощаться. Условились, что придет после парада.

Она пошла за ним в переднюю — проводить. Мать за их спинами демонстративно громко затарахтела посудой и задвигала по комнате стульями. Но никаких нежных объяснений в передней не происходило.

— Жаль, по специальным гостевым пускают на Красную, когда парад, — сказала она. — Полюбовалась бы я, как ты шагаешь.

— Нет, не полюбовалась бы, — угрюмо буркнул он, стоя на пороге.

— Почему?

Виктор обернулся и вдруг сказал с какой-то бесшабашной решимостью:

— Слушай, ну не могу я тебе врать! Не могу и не могу! Стоит в твои глаза посмотреть, и... Какой там парад на площади! По-настоящему с меня надо и бушлат и фуражку эти содрать. Поняла? Списали меня из училища.

— Как это — списали?

— Ну исключили! Формулировка: за недисциплинированность. Но это неточно. Угораздило нас с другом притащить в общежитие Ветхий завет.

— Ветхий? Значит, старый, дырявый?

— Ты не понимаешь этого. Было такое священное писание когда-то. Мы с другом захотели выступить против попов на рождество и решили подготовиться, изучить получше оружие противника. А начальство не разобралось сгоряча. Ну и всыпало нам за это оружие по первое число.

— Витя! — Она в ужасе смотрела на него. — И что же будет?

— А ничего не будет! Пойду бродяжить по свету. Я же странник по натуре. А ты и не знала? Перекати-поле, альбатрос морей! Вот повидался с тобой, у тетки побываю, недалеко отсюда, в Замоскворечье, живет, а завтра гайда на вокзал — и в Мурманск! Наймусь на какой-нибудь сейнер или лесовоз, а там... шуми-шуми, свободная стихия, волнуйся подо мной, угрюмый океан!

В общем, очень долго на ступеньках лестницы пришлось уговаривать его не принимать опрометчивых решений, поостынуть и уж, во всяком случае, завтра обязательно прийти, чтобы потолковать еще раз на свежую голову.

Он согласился.

Ни в какой Мурманск он, конечно, не уехал, прожил с неделю в Москве (не считая короткой отлучки в Ленинград) и все время ходил за нею как привязанный: встречал у ворот мединститута, сопровождал в анатомичку, в студенческую столовую и, ожидая ее, безропотно мок под дождем у дверей. (Да, вот как удивительно переменились их отношения!)

Олег был занят в те дни подготовкой к реферату — да почему-то Виктор и не принимал всерьез Олега.

Раза два или три он сводил ее в театр — деньги у него были. Предлагал посидеть в ресторане, но по тем временам это считалось неприличным для комсомолки, и она с негодованием отказалась.

Но больше всего он любил сидеть у нее дома.

Она, бывало, предлагала:

— Хочешь, пойдем в Третьяковку или съездим на Ленинские горы? Я так и не показала тебе Москву.

— А ты хочешь в Третьяковку?

— Я — как ты.

— Тогда, может, лучше не поедем?

— А что станем делать?

— Сидеть вот так и разговаривать...

И много времени спустя, уже после того как Олег полностью вошел в ее жизнь и властно подчинил себе, ей было очень грустно вспоминать эти трогательно-доверчивые и простодушные слова...

Виктор рассказывал ей о своих планах на будущее, как всегда, грандиозных. (О том, что он впоследствии станет адмиралом, речь не шла, это подразумевалось само собой.) С воодушевлением толковал он о каком-то важном усовершенствовании в технике или тактике морского боя; в чем суть, она так и не поняла.

У него появилось любимое выражение, которое он к месту и не к месту повторял с забавно-солидным видом:

— Поразмыслим — исследуем!..

Но характерно, что он ни разу не заговорил с нею о любви. Наверно, считал, что пока еще не время. Да ведь он и признавался в любви каждый раз, когда называл ее по имени. Никто и никогда не произносил ее имя так бережно и ласково, как-то по-особому проникновенно: Нинушка!

В последний вечер перед отъездом он сказал:

— Итак, я решил, Нинушка!

— Что ты решил?

— Возвращаюсь в Севастополь. Обиду на училищное начальство — к чертям! Буду проситься обратно.

— А примут?

— А зачем я на два дня ездил в Ленинград? Я же побывал в управлении ВМУЗов [военно-морские учебные заведения]. Обещают разобраться по существу. Примут! — весело добавил он с присущей ему самоуверенностью. — Если я решил, значит, все! Пожалуйста, не волнуйся за меня!..

Она проводила его на поезд.

Стоя на ступеньках вагона, он задержал ее руку в своей и сказал:

— Жаль, не февраль сейчас. Привез бы тебе в подарок ветку алычи.

Минуту или две они стояли так — он на ступеньках вагона, она на перроне — и молча улыбались друг другу.

— Подаришь в Севастополе, — сказала она неожиданно для себя. — Правда, у меня выпускные экзамены. Но я до экзаменов. Соберусь весной и приеду к тебе в гости. Хочешь?

Он быстро перегнулся к ней, держась за поручни. Наверное, хотел ее поцеловать. Но было уже поздно — вагоны двигались, поезд набирал ход.

А через несколько дней из Севастополя пришла телеграмма: "Восстановлен".

Она приехала к нему в Севастополь, как обещала. Правда, не весной, а позже, в середине июня.

Алыча, конечно, давно уже отцвела. Зато вовсю цвели розы.

Одна из особенностей Севастополя: он всегда в цветах. Торжественное шествие их начинает алыча. Затем черед персиков и миндаля. Виктор рассказывал, что со второй половины марта над Крымом опускаются туманы. И в этих туманах бело-розовым цветом цветут персики. В шествие включается багряник — иначе иудино дерево. Цветы его похожи на фиолетовые огоньки, они вспыхивают не только на ветках, но и на стволе — такое уж это странное дерево. А в траве разгораются угли — то цветет кустарниковая айва. В мае Севастополь заполняет до краев назойливый приторно-сладкий запах акации. А июнь — это месяц розы.

Да, розы. Стало быть, это было в июне.

Но все круто переменилось к тому времени: она была замужем за Олегом.

Очень трудно, подчас невозможно понять взаимное сцепление поступков и событий. Неужели приезд Виктора в Москву встревожил и поторопил Олега? Раньше он как будто бы не слишком торопился. А тут заторопился. Он даже стал заговаривать о Викторе — неизменно в тоне снисходительной иронии:

— Ну как там твой подводник? (Почему-то упорно называл его подводником.) Что пишет тебе твой подводник? Постоянно ныряет? И с каждым разом, понятно, все глубже и глубже! Кстати, он же твой первый пациент? Кажется, ты лечишь его от заикания или от чего-то в этом роде?

Но он прекратил свои шутки, как только, заметил, что ей неприятно. Она начинала раздражаться, сердиться, спешила взять под защиту Виктора. А это было не в интересах Олега. (Он был чуток и в то же время расчетлив. Но она поняла это не сразу, лишь спустя год или два.)

Он сделал вид, что забыл о Викторе.

И вслед за тем она была окружена подчеркнутым мужским вниманием. Олег предупреждал каждое ее желание, буквально обволакивал заботой, а также умной, тонкой, ненавязчивой лестью, которые вскоре стали ей привычны и даже необходимы.

Вдобавок приятельницы ее невольно помогали ему. Ведь он был кумиром всей женской половины их курса.

— Нинка! Дура! Ведь это же Олег! Счастья своего не понимаешь! — бубнили ей в оба уха. — Подумать только, сам Олег оказывает тебе внимание!

Конечно, в перемене ее судьбы сыграло роль и тщеславие. Но вот что главное: ей никогда не было скучно с Олегом.

Много позже, когда пришло наконец отрезвление, а вместе с ним и способность критических оценок, она с улыбкой сказала ближайшей подруге:

— Если Олег хочет понравиться, то в ход пускается вся культура человечества. И бедной девушке просто некуда деваться...

А как же Виктор? Но ведь он в письмах только и делал, что поздравлял ее с праздниками. Ни ею, ни им за всю зиму не сказано было ни слова о любви. Зачем? Она знала, что любима — достаточно вспомнить, как он произносил ее имя, — и очень мучилась, вспоминая об этом. А сам Виктор, простая душа, считал, наверное, что все ясно и так, без объяснений. Надо думать, ожидал окончания училища и своего производства в лейтенанты, чтобы сделать ей предложение по всем правилам.

Непростительно затянула она с письмом, в котором должна была повиниться перед Виктором. Трусила, тянула, откладывала. Но, с другой стороны, разве это легко — причинить близкому человеку боль?

Она послала письмо в Севастополь на другой день после того, как расписалась с Олегом, то есть тогда, когда уже нельзя было не писать. При этом письмо отнюдь не покаянное. Составлено было оно в тщательно обдуманных, очень осторожных выражениях. При желании можно было понять, что она не догадывалась о чувствах Виктора. (Все же это как-то щадило его самолюбие.) А начала она так: "Дорогой Витя, поздравь меня, я вышла замуж..." Ненавидела себя за эту фразу, но хитрить так хитрить! (Хотя потом оказалось, что хитрость была ни к чему.)

Ответ из Севастополя не пришел. Грустно! Стало быть, Виктор обиделся. Впрочем, так оно и должно быть. Но спустя какое-то время он, надо надеяться, простит ее.

Когда же это все было? Да, в мае. А в июне они с Олегом отправились в Алупку. Это было их свадебным путешествием.

Но почти сразу в доме отдыха ею овладело беспокойство. Почему Виктор не ответил на письмо? Как перенес этот неожиданный удар?

И ведь их разделяет сейчас всего несколько десятков километров, каких-нибудь полтора-два часа езды на автобусе.

— Олежка, ты не будешь на меня сердиться? — сказала она. — Я съезжу в Севастополь, повидаюсь с Виктором.

Олег оказался на высоте. Он взял ее за плечи, заглянул в глаза, потом отстранился со вздохом.

— Ты моя маленькая сумасбродка, — сказал он. — Конечно, поезжай. Я же вижу, ты нервничаешь. Только, ради бога, не вымаливай у него прощения. Ты не провинилась ни в чем. Но не будем об этом...

Она удивилась: Севастополь украшен флагами!

Где-то у моря призывно громыхнул оркестр. Мимо ярко-зеленых газонов и клумб, пестреющих цветами, быстро протопали пионеры.

— Праздник! А как же! — охотно пояснил прохожий. — Отмечают новый выпуск из военно-морского училища. У нас в Севастополе это праздник...

Вот подгадала! Как это некстати. Но не возвращаться же в Алупку!

Она приблизились к воротам Приморского бульвара, у которых толпились молодые командиры, курсанты и матросы.

Рысцой подбежал курсант с повязкой распорядителя:

— Торжественная часть закончена, девушка. Сейчас танцы начнутся. А вы к кому?

— Мне бы курсанта Колесникова.

— Лейтенанта Колесникова, хотите вы сказать. Это можно.

Через минуту в воротах появился Виктор. Он был уже в командирской форме. Курсантская ему, пожалуй, больше шла. Когда он приезжал в Москву, фланелевка туго обтягивала его крутые плечи и широкую выпуклую грудь, а из открытого ворота башней высилась загорелая шея над треугольником тельняшки. Впрочем, он был хорош и командиром. Стоял перед нею весь в белом, с головы до пят: белый верх фуражки с крабом, белый китель, белые, безупречно разглаженные брюки и, в довершение всего, белые туфли. Совсем статуя командора из оперы "Дон-Жуан"!

Она робко взглянула на него — как преступная донья Анна на своего сурового мраморного супруга.

Но Виктор улыбался! И по этой мгновенно осветившей его лицо улыбке она поняла, что он ничего еще не знает. А как же письмо?

— Нинушка! Ты?! Но почему не предупредила, не телеграфировала?

— Я написала тебе из Москвы.

Он быстро под руку провел ее внутрь сада.

— Последний месяц мы жили на корабле, а не в общежитии. Я даже не заглядывал еще в общежитие. Телеграммы, правда, передавались с берега... Но зачем мне теперь телеграммы, письма, когда ты сама здесь? — Он счастливо засмеялся. — А обещала весной. Эх ты! За опоздание штраф! Ну, шучу, шучу. Не могла выбрать лучший день для приезда.

— Я вижу, ты лейтенант. От души поздравляю.

— Спасибо. А где твои вещи? В гостинице? Но ты, наверное, не успела отдохнуть. Жарко было в поезде? У тебя утомленный вид.

— Мне надо что-то сказать тебе, Витя.

— И мне.

— Очень важное.

— И у меня.

Но тут их тесно окружили несколько молодых лейтенантов, товарищей Виктора.

— Здравия желаем! Виктор, что же ты? Познакомь!

Ритуал знакомства. Ей пожимают руку, спрашивают о чем-то, она что-то отвечает.

— О, вы москвичка и доктор! А Виктор о вашем приезде ни слова. Мы бы вас встретили на вокзале музыкой, цветами! Как же иначе? Молодой специалист! В Севастополе первый раз! И главное, вы приехали в такой торжественный для всех нас день! Еще вчера мы были курсантами. А сегодня — лейтенанты!

Кто-то шутливо обещал опустошить для нее соседнюю клумбу с розами. Кто-то декламировал: "Доктор, доктор, я прекрасно болен!" В общем, сразу стало шумно, сумбурно, бестолково. Она умоляюще взглянула на Виктора. Но он, держа ее под руку, улыбался. Был, видно, очень горд за нее перед товарищами.

Солнце только что село. Море за парапетом бульвара стало пестрым, покрылось розовыми, багровыми, белыми и бледно-желтыми пятнами. Словно бы это лепестки роз, покачиваясь, медленно плыли по воде.

Из раковины оркестра раздались звуки вальса.

— Доктор, разрешите?

— А ты, Витя?

— Увы, Ниночка! Я не танцую.

— А может, рискнешь! Я поведу.

Поскорее бы увести его танцевать! Это, кажется, единственный способ удрать от лейтенантов.

Виктор, улыбаясь, развел руками.

— Что же это вы, товарищи? — огорченно сказала она. — Почему не научили своего друга танцевать? Девушек, что ли, не хватает в Севастополе?

— О, доктор, вы не знаете Виктора! Он сторонится девушек. Он, как средневековый рыцарь, верен одной, той, которая...

— Да, а когда этой одной хочется танцевать...

Она была вынуждена придерживаться того же беззаботно-шутливого тона, хотя кошки, стаи кошек остервенело скреблись у нее на сердце.

Лейтенанты засуетились:

— Заменим, доктор, заменим! Как не выручить товарища в беде!

Кто-то галантно подхватил ее и завертел. Но, кружась, она все оглядывалась на Виктора. Стемнело. На деревьях зажглись разноцветные фонарики.

Ее охватило лихорадочное, почти истерическое возбуждение. Больше всего хотелось уйти куда-нибудь в тень и хорошенько выплакаться там. Но надо было смеяться, танцевать, острить. И она старалась изо всех сил.

Сменяясь, друзья Виктора добросовестно несли подле нее осою вахту. В перерывах между танцами они перебрасывались шутками, как снежками. Что же касается местных девиц, то те смотрели на нее так, словно бы она прилетела в Севастополь на помеле.

Да, успех был полный. И Виктор наслаждался им.

— Я рад, что тебе весело, Нинушка, — шепнул он, когда они гурьбой возвращались от киоска с мороженым.

— Мне совсем невесело, Витя. Уведи меня поскорей отсюда.

— Сейчас неудобно. Чуть позже...

И ее опять разлучили с ним, умчали танцевать.

Но хотя ноги по-прежнему легко и неутомимо летели над полом, душевные силы ее были на исходе.

Вдруг она увидела, что возле Виктора появился курсант с повязкой на рукаве и, козырнув, подал ему какой-то пакет.

Еще через минуту она пронеслась так близко от Виктора, что махнула по его ногам подолом платья.

Улыбаясь, он помахал над головой нераспечатанным конвертом.

— Твое! — прокричал он. — Только что... из общежития...

— Не читай! — взмолилась она. — Мы вместе...

Но ее снова унесло от него.

— Я хочу к Виктору, — сказала она своему партнеру.

— Еще один тур!

— Нет.

— Устали?

— Да, голова что-то...

— Слушаюсь, доктор. Есть к Виктору!

Он неподвижно стоял на том же месте. Конверт был вскрыт. В руке его белело злосчастное письмо. Рука дрожала. У Виктора дрожала рука! С раскаянием и жалостью она вскинула на него глаза. Лицо Виктора было пугающей, меловой бледности. И оно застыло, закоченело, будто на пронизывающем ледяном ветру.

Нельзя допустить, чтобы кто-нибудь из лейтенантов увидел Виктора таким!

Она попыталась загородить его спиной. Он не шелохнулся, ничем ей не помог. Тогда она решительно взяла его под руку и повела к выходу.

И опять надоедливый хор лейтенантов:

— Доктор, так рано? Будет еще концерт, потом праздничный ужин!

— Не могу. Я же с дороги, товарищи. Ноги не держат, так устала.

— Но завтра, мы надеемся... Завтра катание на катерах... Виктор, что же ты?

— Да, да, катера, завтра...

Лейтенанты церемонно проводили гостью до ворот. Еще несколько минут пришлось Виктору испытывать муки веселой бессвязной болтовни, а она страдала за него и вместе с ним.

— В гостиницу? — спросил он, когда они остались одни за воротами.

— На станцию автобусную. Я приехала из Алупки.

— А!

И все же он не смог сразу поверить в свое несчастье. Где-то, видно, теплилась еще надежда. Он спросил отрывисто:

— Это правда — все, что там, в письме?

— Да, Витя...

— Зачем же ты приехала, не понимаю.

— Я боялась, что письмо не дошло. Я хотела тебя повидать, чтобы самой сказать и...

Но он не промолвил ни слова, пока они не добрались до станции.

Ночь была теплая, звездная, и на бульваре так пахло розами, что еще больше хотелось плакать. А ведь она не была тонкослезкой, далеко нет.

Автобуса пришлось ждать минут двадцать. И это были самые тяжелые минуты.

Виктор сходил за билетом, потом купил в буфете коробку папирос, хотя, помнится, во время своего приезда в ноябре не курил, а для нее принес пачку печенья.

— Ты же не ела целый день, — буркнул он.

Однако она не могла притронуться к угощению — ком стоял в горле. Зато Виктор дымил не переставая.

Они сидели в зале ожидания на скамье. Тягостное молчание длилось. Им не о чем было говорить! Несколько раз она пыталась объяснить, как все произошло, но тотчас же пугливо замолкала, наткнувшись, будто на стену, на его отчужденное молчание.

Вдруг он сказал все так же отрывисто:

— Где твой муж?

— В Алупке.

— Кто он?

— Врач. Мы учились на одном курсе.

— Это ты в него хотела — снежком?

— Не помню. Да, кажется, в него...

Длинная пауза. Потом негромко прозвучало в тишине:

— Останься!

Она так удивилась, что, подавшись вперед, заглянула ему в лицо.

— Останься, — повторил он по-прежнему очень тихо и смотря куда-то в сторону. — Не уезжай в эту Алупку.

— Совсем?

— Да.

— Но как я могу? Там же Олег.

— Ну и что? А здесь я...

Снова длинная неловкая пауза. Она услышала рядом не то смех, не то кашель, сразу прервавшийся.

— Это шутка, — сказал Виктор. — И она не получилась. Обычно шутки у меня получаются, но эта...

Как она ни крепилась, в конце концов не выдержала, начала хлюпать носом. И Виктору же пришлось ее утешать...

В автобусе, отвернувшись от всех, она уткнулась мокрым носом в стекло окна, за которым не было ничего, абсолютно ничего, только мелькающая черная пустота...

Олег проявил деликатность и выдержку до конца. Он не стал расспрашивать ее ни о чем. Лишь заставил выпить горячего чая из термоса, а когда она улеглась, заботливо укрыл поверх одеяла красным клетчатым пледом.

— Спи, маленькая! — сказал он. — Вот даже нервная дрожь тебя бьет. Не надо. Спи, забудь. Все плохое позади.

И тогда ей показалось, что так оно и есть, именно так, как говорит Олег: все плохое осталось позади — в Севастополе, а здесь, в Алупке, и впереди, в Москве, все будет еще хорошо!

Как она ошиблась! Боже мой, как ошиблась!

4. "Убыл в командировку..."

...Опять и опять возвращается женщина мыслью к погибшему, склонясь над ним, как удрученная скорбью плакальщица на гранитном надгробье.

Сколько времени она ведет этот бесконечный, беззвучный разговор, то осуждая Виктора, то оправдываясь перед ним! Словно бы репетирует будущую их встречу!

Но ведь встречи не будет! Ей сказали об этом. А она как безумная ходит по кругу, подбирая новые и новые доказательства — чего? Своей вины или своей правоты? Будто ей когда-нибудь еще придется встретиться с Виктором?

Не повезло! Ужасно, как им не повезло! Почему они разминулись весной 1942 года? Они же могли и не разминуться...

Когда ее направили весной 1942 года в один из госпиталей, размещенных в Поти, она, естественно, стала расспрашивать моряков о Викторе — знала, что он по окончании училища остался на Черноморском флоте.

Оказалось, что Виктор служит в отряде флотских разведчиков. Кто-то сказал ей, что сейчас он в Севастополе.

Ей удалось попасть в осажденный Севастополь на транспорте, предназначенном для раненых, которых эвакуировали из осажденного города.

О чем она будет говорить с Виктором?

О, у нее есть к нему дело! Она спросит, что он хотел сказать письмом, которое прислал ей на третий день после начала войны. В конверте были стихи, вырезанные из какого-то журнала, видимо, очень ему понравившиеся.

Стихи на самом деле были хорошие. И она сразу запомнила их. Вот они:

Я теперь только верный друг.

Хочешь — помни, а хочешь — забудь.

Поцелуем коснусь твоих рук.

Будь ничьей, будь чужой, только будь.

Добрый друг, в добрый час, добрый путь!

[стихи Ю.Борева]

В письме, кроме этих стихов, не было ничего больше, даже коротенькой приписки. Но она узнала почерк Виктора на конверте...

После наступления темноты, уже перед самым Севастополем, атаки с воздуха на конвой прекратились. Она вышла на палубу. Корабли медленно и осторожно, двигаясь кильватерной колонной, пересекали внешний рейд.

Она протиснулась между ящиками с боеприпасами и продовольствием для Севастополя. Палуба, не говоря уже о трюме, была так заставлена ими, что удивительно, как транспорт не перевернулся, уходя от бомб.

У борта стоял какой-то сержант, не сводя глаз с воды, очень густой на вид и черной, будто только что залитой асфальтом.

— По узкой тропинке, однако, идем, — подал он голос. — Мин фриц накидал, страшное дело!

— С самолета кидал?

— Правильнее сказать: не кидал. Осторожненько опускал на парашютах. И продолжает опускать. Чуть ли не каждый день. Работы минерам хватает.

Они остановились у бонов. Откуда-то выскочил катер и быстро потащил в сторону сеть заграждения, будто отводя портьеру у двери.

Конвой стал втягиваться в гавань.

Темная, без огней, громада берега придвинулась. Вот он — Севастополь! Город-крепость, город — бессменный часовой, город-мученик, который вторично на протяжении столетия переживает осаду...

Она провела в Севастополе около суток, причем большую часть времени в штабе Севастопольского оборонительного района.

Размещался он в штольне, которую вырубили в крутом скалистом склоне, а потом пристроили к ней бункер с толстыми стенами и потолком.

Душно и сыро было там, внутри. Как в подлодке, которая долго не всплывала на поверхность. (Прошлой осенью довелось провести в такой около суток в автономном плавании.) Так же извиваются вдоль стен магистрали отопления, вентиляции, водопровода и многочисленные кабели связи. Так же много всяких приборов и механизмов. Так же впритык стоят столы и койки в каютах-кельях, расположенных по сторонам узкого коридора.

С непривычки разболелась голова в этой тесноте и духоте, хотя вентиляторы вертелись как одержимые.

— Возьмете раненых — и ночью живенько из гавани, как пробка из бутылки! — сказали ей. — У нас тут не принято задерживаться.

Подчеркнуто небрежно, стараясь, чтобы не задрожал голос, она справилась у дежурного по штабу о лейтенанте Колесникове.

Ей ответили, что лейтенант находится на выполнении задания.

— Где? Нельзя ли узнать?

— Нет.

Но она проявила настойчивость, даже напористость, обычно не свойственную ей в личных делах.

— Скоро ли он вернется в Севастополь?..

— Да как вам сказать, товарищ военврач... Может, стоило бы и подождать. Но ведь вы с транспортом раненых, значит, торопитесь, уйдете ночью обратно в Поти.

— А если Колесников вернется до ночи?

— Непременно передам, что вы его спрашивали.

Что-то темнит этот дежурный!

"Находится на выполнении..." Как это понимать? Несомненно, задание опасное. И сугубо секретное, судя по всему.

"Поразмыслим — исследуем"?..

Да, похоже на то. Недаром он пошел в разведчики — увлекающаяся, романтическая, нетерпеливая душа!

На его лице победоносная улыбка. Только что он разгадал уловку врага, отпарировал все его удары и, повергнув наземь, застыл над ним с поднятой шпагой. Именно таким представляла она Виктора — в позе фехтовальщика. Стремительные взмахи шпаги отбрасывают отблески на загорелое узкое лицо с пятнами румянца под скулами. И каждый взмах — это что-то новое, неожиданное в его характере!

Она вышла из-за скалы и перевела дух.

"Он жив — это главное. Иначе мне сказали бы о его смерти, а не об этой загадочной командировке. А если по-военному говорить, то был жив на сегодняшнее число, на такой-то час. — Мысленно она одернула себя: — Не привередничай! Во время войны и это хорошо".

Она миновала Приморский бульвар. Веселые лейтенанты, щеголяя принятой на флоте манерой, называли его, помнится, сокращенно Примбуль. (Как давно, как бесконечно давно это было!)

На месте клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулом в небо. Памятник затопленным кораблям напротив был поврежден — в штабе объяснили — одной из тех мин, которыми немцы начали войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи. Прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные седлах.

Она засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось таким, каким было в первый ее приезд.

Сейчас начало апреля. В Севастополе должны цвести персики и миндаль.

Но они не успевали расцвести. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало сырой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы ей не нужно было сегодня уезжать, она навестила бы его и поклонилась ему до земли. Это цветение было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаться отчаянию.

Очередной налет начался, когда она уже подходила к госпиталю.

Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась вселенная.

До госпиталя не удалось добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.

Подобной бомбежки она не испытывала еще ни разу, хотя на фронте была с начала войны.

Небо затягивалось пеленой. Немецкие бомбардировщики шли вплотную друг к другу.

Пожилой мужчина в ватнике что-то бормотал рядом. Она подумала: молится. Оказалось, нет: считает самолеты.

— В прошлый раз насчитал около трехсот, — сообщил он. — Сейчас наверняка не меньше.

Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю...

...Туча прошла над городом. Соседи стали выбираться из щелей, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Все было серо и черно вокруг. Отовсюду раздавались крики о помощи.

Это до ужаса походило на землетрясение, но было, конечно, разрушительнее его во сто крат. Улица неузнаваемо изменилась. На месте трех или четырех домов курились пожарища. Еще дальше, за коньками крыш, раскачивались языки пламени.

Но где же госпиталь? Его нельзя было узнать — здание перекосилось, край его обвалился.

Когда она подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.

На мостовой у входа билась и корчилась женщина в белом халате с оторванными по колено ногами.

Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье и халат ее сбились наверх. Еще не успев почувствовать боль, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и просила:

— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!

За полгода войны пришлось перевидать немало раненых, в том числе и женщин. Но сейчас мучительно, до дрожи поразило, как раненая натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже коленей уже нет.

— Наша это! — громко объясняли суетившиеся подле нее санитарки. — Вчера на себе троих вытащила. А сегодня, товарищ военврач, сама...

— Жгуты! Закручивайте! Туже!

А раненая все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:

— Ну, бабоньки же...

Протяжный выговор, почти распев, с упором на "о". Запрокинутое без кровинки лицо — совсем молодое еще, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы восемнадцать-девятнадцать.

И до самой ночи, до конца погрузки, не было сил забыть ее, вернее, голос ее. Раненых в перерывах между налетами доставляли на причал, размещали в надпалубных надстройках и в трюме. Враг снова и снова обрушивал на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, трещало, выло. А в ушах, заглушая шум бомбежки, по-прежнему звучал этот тихий, с просительными интонациями, угасающий голос: "Бабоньки..."

Причал качнуло от взрыва, потом внезапная тишина разлилась над Севастополем.

Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:

— Точно — двадцать четыре ноль-ноль, — сказал он. — Фрицы отправились шляфен. Объявляется перерыв до четырех ноль-ноль. За это время, доктор, вам надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.

Она знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить убитых и эвакуировать морем раненых.

Конвой надо вывести из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это единственный шанс. Подобно кошке у щели, немецкая авиация сторожит выход из гавани. Когда станет светло, корабли должны быть подальше от вражеских самолетов, которые базируются на соседние с Севастополем аэродромы.

Да, такая неправдоподобная тишина разлилась вокруг, что даже не верится. Только весной в лунные ночи бывает подобная тишина. Но теперь как раз весна и луна во все небо. Тени от домов, ямы и пожарища черным-черны. Это пейзаж ущелья.

Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как корабли конвоя готовятся отвалить от причала.

Забежать в штаб не хватило времени. Неужели она так и уедет, не повидавшись с Виктором? Хоть бы услышать его голос!

Она решила позвонить в штаб с причала.

— Алло! Штаб? Скажите, вернулся лейтенант Колесников?

Но что-то пищало в трубке, щебетало, свистело. Быть может, второпях она назвала не тот номер? Потом в телефонные шумы ворвался начальственный голос, требовавший ускорить высылку на пост номер три каких-то макарон утолщенного образца.

— Пора, доктор! — сказал начальник эвакуационного отделения.

Стиснув зубы, она положила трубку на рычаг.

Если бы ей можно было не уезжать, пробыть еще день, дождаться Виктора!

Но на войне каждый выполняет свой долг. Кто бы оставил ее в Севастополе, если бы она даже знала, что Виктор вот-вот вернется? Кто разрешил бы это, когда у нее на руках транспорт, битком набитый ранеными?

Опять выбежал вперед катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая "ворота" перед кораблями. Справа по борту зачернела громада Константиновского равелина. И вот в лунном свете заискрился внешний рейд.

Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади корабли. Идут друг за другом, как по ниточке.

Огни на кораблях погашены, иллюминаторы задраены. Только на мостике гигантским светляком висит картушка компаса под козырьком.

Все напряжены предельно, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, глаз не сводят с неба.

И все дальше, все невозвратнее уплывает берег. Издали Севастополь выглядит как груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, вероятно, не всюду успеют потушить пожары.

А на исходе ночи в костер подбросят сверху множество потрескивающих сухих сучьев, и он запылает вновь. Город-костер...

Спустя некоторое время она поднялась на палубу из трюма, где лежали раненые, — на несколько минут, чтобы немного подышать свежим воздухом.

Блестки на черной глади переливаются, мерцают. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щиплет глаза, забивает слезой.

Стоя на борту транспорта, согнувшись в три погибели в своей насквозь продуваемой шинелишке, она еще раз прощается с Виктором. Вся жизнь ее заполнена прощаниями с Виктором. Не фатально ли это?

Она принимается уговаривать себя:

"Мы же совершенно разные с ним, это ясно. У нас не получилось бы ничего, не могло получиться!"

И все-таки ее продолжало неодолимо тянуть и тянуть к нему, несмотря на все уговоры, вопреки всякому здравому смыслу.

Два беглых неумелых поцелуя на заре юности где-то в тихой роще, на берегу моря — и это любовь?

Да, да! Это любовь!

Она поняла сейчас, что любила Виктора всегда, и только его, одного его! Любила в Крыму и потом, в Москве, вернувшись из Крыма. Любила даже после того, как вышла за Олега. Только Виктор был ей нужен. А тот, другой, не нужен. Может, он и очень хороший, но чужой, ненужный.

Чтобы до конца понять это, понадобились полгода войны и одни сутки пребывания в осажденном Севастополе...

И вот разгадка ее тоски и раздражительности, ее метаний, ее приезда в Севастополь в июне, перед войной, и теперь, в апреле!

Но боже мой, почему он был так недогадлив? Ведь он должен был догадаться раньше ее. Почему тогда, в июне, он не проявил большей настойчивости! Почему совсем не боролся за свое счастье? За наше счастье! Наше!..

Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Впереди неуклюже переваливается с волны на волну один из военных кораблей, охраняющих транспорт. Мерно вздымается и опадает искрящееся ночное море.

До Поти еще так далеко, столько часов пути...