Военно-морской флот России

Сергеев-Ценский С.Н. Синопский бой

Глава пятая

I

Нахимов в своем приказе, данном 17(29) ноября, не назначил дня атаки. Он сознательно, конечно, допустил полную неопределенность в этом, откладывая сигнал к атаке до "первого удобного случая". Военное судно, крейсируя в море во время войны, всегда должно быть готово к этому сигналу, и нет нужды заранее назначать для этого определенный день или час, тем более что "первый удобный случай" вполне может разминуться с этим заранее назначенным днем, даже часом.

Однако про себя он решил действовать без промедлений: слишком долго он ждал, крейсируя без захода в порт свыше месяца в штормовые погоды, именно этого "удобного случая", чтобы упустить его, когда он представится во всей желанности и силе.

Утро 18(30) числа было мглисто, сеялся мелкий дождь, видимость была скверная... Но при всем этом дул самый благоприятный для нападения на суда в Синопской бухте ветер — норд, хотя и шквалистый; временами он ревел глухо, как в лесу, в снастях восьми русских судов, временами слабел.

Ночью ветер был гораздо яростней, и дождь лил крупный, упорный, и темнота кругом была кромешная, так что трудно было ожидать, чтобы утро предоставило "удобный случай" для атаки турецкого флота.

Скупо и медленно пробивался свет сквозь сплошную тучу, окутавшую небо над морем. В восемь часов все кругом было еще очень неразборчиво, только в девять, наконец, прояснилось и дан был сигнал с адмиральского корабля "Мария" спустить гребные суда соответственно приказу.

Это показало всем, что скоро начнется дело. Спуская шлюпки с палубы за борт, матросы взглядывали на мачты "Марии", не появится ли новый сигнал, после которого окончательно должен стать ясным даже этот, только что наступивший дождливый день. И сигнал был поднят в половине десятого "Приготовиться к бою и идти на Синопский рейд..." Слов было очень мало, — смысл их большой.

Но как же все-таки нужно было "готовиться" к бою, когда и без того все и всегда были к нему готовы? Это знали судовые священники боцманы, взявшись за свои свистки, вызывали всех матросов "наверх" на молебен, который тянулся довольно долго. Но вот он кончился, заплескались на брам-стеньгах национальные флаги, отданы были якоря, и эскадра двинулась к Синопу, строясь по заранее полученной диспозиции, на ходу, в две колонны: правую вел Нахимов на "Марии", левую — Новосильский на корабле "Париж". Вместо "Ростислава" в колонну Нахимова вступил вторым "Константин", третьим оставался "Чесма", так что колонна Новосильского, в которой было два стопушечных корабля — "Париж" и "Три святителя", оказывалась сильнее колонны самого Нахимова, — это был жест великодушия со стороны командира отряда.

Но, кроме этого жеста, было также и соображение, казавшееся Нахимову вероятным: он заметил, что наиболее сильные турецкие суда — шестидесятипушечные фрегаты, которых было всего четыре, расположились на флангах, на рогах полумесяца, по два с каждого фланга, а более слабые, сорокапушечные, — в середине; причем между обоими крыльями был интервал, дававший возможность действовать большой батарее, расположенной прямо на набережной Синопа.

Против колонны Нахимова должно было прийтись шесть судов, против колонны Новосильского — только четыре, но зато на эту колонну ложилась задача борьбы и с береговой батареей на набережной, в то время как суда Нахимова должны были не только подавить огонь пяти турецких фрегатов и корвета, но еще и уничтожить батарею укрепления, лежавшего вне городской черты, однако в близком соседстве с городом.

Каждой из колонн, кроме того, предстояло выдержать и потушить огонь батарей, охраняющих вход в бухту; две же остальные батареи, которым Нахимов не придавал особого значения, не могли влиять на исход боя, так как находились довольно далеко от Синопа, но их нельзя было миновать, огибая полуостров, чтобы войти в бухту.

Когда началось движение русских судов, шел уже двенадцатый час.

Продолжал идти дождь, продолжал гудеть порывистый ветер; команды всех восьми кораблей были приподнято настроены: никто не сомневался в победе; однако не всякий был уверен в том, что уцелеет в бою, а на судно под вице-адмиральским флагом, на "Марию", глядели напряженно, чтобы не пропустить сигнала к началу боя или последних важных приготовлений к нему.

Но вот действительно взвился сигнал.

— Что там? Какой сигнал?.. — И не верят глазам: адмирал, как на ученье, в мирной обстановке, показывает: "Полдень..." И ничего больше. "Полдень..." Можете посмотреть на свои часы и поставить их по адмиральским.

Через пятнадцать — двадцать минут начнется жестокий бой, один из тех, которым присвоено название исторических, а пока ничего — полное спокойствие, "адмиральский час" — полдень, суда идут полным ходом при попутном ветре, и сквозь кисею дождя уже видны, на перешейке полуострова, стены Синопа.

Чтобы не подвергать суда своего отряда действию двух передовых турецких батарей, Нахимов прошел мимо них в расстоянии большем, чем миля. Хотя огонь ими и был открыт, — снаряды не долетали. Две батареи эти могли бы оказать большую услугу туркам в случае высадки русского десанта на полуострове, как это и предполагал сделать еще в сентябре Корнилов, но при нападении непосредственно на Синопский флот двенадцать орудий этих батарей были бесполезны для защиты.

Зато чуть только оба флагманских корабля, "Париж" и "Мария", подошли на пушечный выстрел к середине полумесяца турецких судов, как с флагманского фрегата "Ауни-Аллах", на котором был вице-адмиральский флаг Османа-паши, раздался первый выстрел.

Вслед за ним засверкала, загрохотала, запенилась, задымилась вся бухта. Командиры турецких фрегатов и корветов стремились со всею поспешностью воспользоваться выгодой своего положения. Их суда стояли уже в боевом строю, охватывающем две параллельные колонны русских судов, которые должны были еще строиться в боевой порядок, неизбежно такой же самый, как и у их противника: полумесяц против полумесяца, меньший по дуге против большего; тем более что, кроме парусных, у турок во второй линии дымились трубы двух пароходов — это слева от входа в бухту, а справа, за линией боевых судов, виднелись два транспорта и в третьей линии — два купеческих брига.

Но рассмотреть такие подробности можно было только с подхода, пока не загремела канонада; потом белый, как вата, густой пушечный дым покрыл все море от судов до берега, а русские корабли засыпало обвалом чугуна.

Турецкие артиллеристы целились вверх, в мачты, в такелаж: так было им приказано, такова была тактика морского боя у турок — тактика паука, который, кидаясь к запутавшейся в его паутине мухе, прежде всего откусывает или окручивает паутиной ей крылья, чтобы лишить ее способности двигаться.

У турецких командиров был и еще расчет на то, что русские матросы будут посланы вверх по вантам убирать паруса, представлявшие слишком благодарную цель, и вот тогда-то они посыплются вниз, как яблоки с яблонь во время осенней бури.

Но Нахимов был опытен: он помнил Наварин, когда познакомился впервые с тактикой турок. Его забота о парусах была проявлена раньше, когда он приказал их "взять на гитовы", чтобы уменьшить давление на них ветра и тем уменьшить их площадь.

Отнюдь не без выстрела шли обе колонны: орудия правого борта кораблей Нахимова и левобортные пушки Новосильского отстреливались направо и налево; но в то время как турки имели перед собой одну цель и одну задачу — нанести нападающим как можно больше вреда, нападающие должны были под смерчем снарядов устанавливать при помощи шпрингов свои корабли, становиться на якорь в определенной дистанции друг от друга... Это проделывалось на ученьях в море, но тогда обстрел с неприятельских судов или береговых батарей только предполагался, теперь он гремел со всего полукружья.

Кроме сплошных ядер, летели и книппеля — снаряды, состоящие из двух полушарий, скрепленных общим железным стержнем. Они обрывали снасти судов, — это и было их назначение... "Вы пришли, но вы не уйдете назад!" — так можно было перевести грозный рев и гул открытой турками канонады.

Восточный кисмет — рок, судьба — стоит тут же со своими весами, на которых все взвешено заранее и ничего изменить нельзя, но на чашу этих весов прежде всего положены искусство и доблесть турецких моряков — старинные доблесть и искусство.

Четыреста лет тому назад турецкий флот принес гибель Византии и вслед за тем овладел всеми берегами Черного моря. 1853 год был юбилейным годом для турок, а какой флот был у русских четыреста лет назад?

Фрегаты "Кагул" и "Кулевчи" остались позади и вне выстрелов даже со стороны береговых батарей, а головные корабли "Мария" и "Париж" в полуверсте от противника остановились и повернулись к нему — первый правым, второй левым бортом, как это было предусмотрено диспозицией. Спокойно и быстро там и тут опустили якорь. По флагманским строились остальные суда. Пальба, начавшаяся на ходу, стала теперь и сильней и серьезней: каждый из кораблей сосредоточил весь свой огонь на одной определившейся цели.

Два старых наваринца очутились друг против друга: Нахимов на "Марии", Осман-паша на сорокачетырехпушечном фрегате "Ауни-Аллах". Только полкилометра разделяло их, но глазомерно на таком же почти расстоянии от "Марии" стал "Париж", потому что такав был интервал между соседним с фрегатом небольшим корветом "Гюли-Сефид" и ближайшим к нему фрегатом "Дамиад" из правого крыла турецких судов. В интервале же действовала береговая батарея в двенадцать орудий большого калибра.

Страшны по своему действию такие орудия береговых батарей, и лучше, чем кто-либо другой, знал это Нахимов, но он надеялся на свой противовес — бомбовые пушки Пексана, из которых состояли батареи нижних палуб крупнейших судов Черноморского флота. Эти пушки назывались то пексановскими, по имени изобретателя их, французского генерала Пексана, то шестидесятивосьмифунтовыми, по весу заряда для них.

Английские газеты ничего не писали об этом. Но как бы ни замалчивали шестидесятивосьмифунтовые русские гаубицы англичане, они очень внушительно заговорили сами в этот злосчастный для турок день, и когда заговорили, то трудно уж было даже офицерам-наблюдателям со своих салингов, а тем более с грот-марсов, разобраться как следует в том аду, который точно из недр Синопской бухты вырвался и закипел перед их глазами.

Как при извержении вулкана, поднявшегося со дна моря, бухта вся клокотала, клубилась дымом, белела высокими фонтанами здесь и там, вздувала волны, стонала, ревела, грохотала, сверкала огнями выстрелов, как молниями из туч...

Нахимов все время находился на юте с неизменной подзорной трубой. Кусок стеньги, разбитой ядром, упал вниз, ему на плечо. Толстая шинель и эполет сюртука спасли его плечо от перелома. Мелкие щепки, куски разорванных парусов и вант сыпались на него, но он держался совершенно спокойно, как держался бы под дождем.

Не только за стрельбой с "Марии" следил он, насколько возможно было что-нибудь разглядеть, но и за действиями других судов. Он даже хотел, как на ученье, поднять сигнал — благодарность "Парижу" за быстроту и отчетливость его маневров, но не на чем было поднять этот сигнал: фалы — сигнальные веревки — были перебиты.

Оба флагманских корабля, "Мария" и "Париж", приняв на себя всю тяжесть первых минут боя, нанесли и первые большие потери врагу. Не больше как через полчаса после начала сражения "Ауни-Аллах" уже отклепал свою якорную цепь...

Кто и зачем приказал это сделать — сам ли Осман-паша, бывший уже десять лет в чине адмирала, или командир фрегата на свой страх и риск, — но фрегат под вице-адмиральским флагом первым вышел из строя.

Он и не шел: разумной человеческой воли не было заметно в его движении, его несло ветром между линиями сражающихся судов вправо от того места, где он стоял. Весь растерзанный бомбами с "Марии", с грудами трупов на палубе, он похож был на призрак фрегата и, однако же, двигался куда-то неизвестно зачем...

Выйдя из-под огня "Марии", попал он под пушки "Парижа" и, наконец, полуразрушенный, выкинулся на мель под правой береговой батареей.

Некогда было следить за его судьбой: и у "Парижа" и у "Марии" оставалось еще довольно противников, кроме сильной береговой батареи, с которой только теперь, в середине боя, начали вдруг лететь каленые ядра.

Но поздно! Раньше чем вызваны были ими легкие пожары на русских судах, пламя охватило "Фазли-Аллах", стоявший в соседстве с флагманским фрегатом, бежавшим из боя так бесславно и так никчемно.

"Фазли-Аллах", бывший "Рафаил", пылал, точно исполняя заблаговременно приказ царя Николая: "Предать фрегат "Рафаил" огню, как недостойный носить русский флаг, когда попадет снова в наши руки..." Все офицеры этого фрегата, возвратившиеся из турецкого плена, были разжалованы в матросы без выслуги, а фрегат, хотя и старой постройки, старательно подновлялся и сберегался турками как единственный их трофей во всех боях с русским флотом, начиная со времен Орлова-Чесменского.

Теперь этот трофей пылал, как факел, черным столбом своего дыма выделяясь над белым полотнищем дыма от пушек... Но вот стало заметно, как этот черный столб и языки багрового пламени под ним двигаются к берегу, под батарею; это командир фрегата решил повторить маневр своего адмирала: якорная цепь была расклепана, пылающий фрегат выкинулся на берег.

Почти вслед за этим настала очередь и корвета "Гюли-Сефид"; бомба с "Парижа" проникла в его крюйт-камеру, и корвет взлетел на воздух от взрыва. В облако дыма метнулось снизу темное облако обломков и человеческих тел и упало в бухту около мола.

Но с "Парижем" не корвет "Гюли-Сефид" вел борьбу, а два шестидесятипушечных фрегата — "Дамиад" и флагманский "Низамиэ" с контр-адмиральским флагом, — по числу орудий равные "Парижу".

Покончив с бывшим "Рафаилом", Нахимов хотел было дать приказ "Марии" идти на помощь "Парижу", но разглядел, что "Дамиад" уже пятится к берегу, чтобы выброситься так же, как и "Рафаил", а долго ли мог сопротивляться "Парижу" один "Низамиэ", у которого были перебиты уже все мачты? Вот уж и на нем отклепали якорную цепь, и, отодвинувшись к берегу, он загорелся вдруг, подожженный, видимо, своей же командой.

Прошло всего только сорок минут с начала боя, а половина турецкого флота — четыре фрегата из семи и корвет — погибла, сражаясь против двух только русских кораблей, погибла, несмотря на могущественную поддержку береговой батареи.

Однако огонь батареи этой не ослабел, и потому сначала "Мария", а за нею "Париж" направили против нее все свои пушки одного борта, как против сильнейшего из звеньев всей вражеской цепи.

Эта батарея, по тому месту, какое занимала она в общем ряду береговых батарей, называлась у турок пятой; влево от нее по берегу расположена была (вне города) четвертая, вправо — шестая, последняя.

Пока "Мария" и "Париж" боролись с пятью турецкими судами и пятой батареей в их тылу, корабли правой, нахимовской, колонны, выдерживая усиленную пальбу с четвертой и более далекой — третьей батареи, боролись с двумя шестидесятипушечными фрегатами — "Навек-Бахры" и "Насим-Зефер" и корветом "Неджии-Фешан".

Минут двадцать длилась перепалка — казалось, так, без всяких результатов. Против двух крупных кораблей действовали две батареи, и эта помощь менее сильным, чем русские, судам не только уравновешивала силы, но могла бы стать сокрушительной, если бы не гаубицы Пексана, занимавшие нижнюю палубу "Константина".

"Константин" был уже окружен фрегатами и корветом; на нем тушили два небольших пожара, возникших от каленых ядер; "Чесма", ведшая в это время перестрелку с третьей батареей, спешила уже, снявшись с якоря, ему на помощь, как вдруг раздался взрыв, покрывший страшным грохотом всю канонаду: снаряд одного из бомбических орудий "Константина" покончил с фрегатом "Навек-Бахры".

Взрыв корвета "Гюли-Сефид" мог бы быть назван слабым сравнительно со взрывам этой громады... Мгновенно возникнув из дыма огромным столбом, обломки, обрывки, куски человеческих тел — все это обрушилось на четвертую батарею, загромоздив ее так, что она умолкла совершенно. Видно было в трубы, как бежали от нее в сторону города турецкие артиллеристы.

"Чесме" оставалось только усилить свой огонь против этой батареи, чтобы срыть ее до основания и повернуться потом к третьей, которую обезвредить было гораздо труднее. А "Константин" повернулся на шпринге и продолжал бой с фрегатом "Насим-Зефер" и корветом, и минут десять еще длилась эта борьба, пока ядро не перебило якорную цепь фрегата.

Ветер понес его к молу против греческой части Синопа, и на корвете сочли, что больше ничего не остается сделать, как последовать за своим товарищем. Провожаемые огнем "Константина", фрегат и корвет выбросились на берег около пятой батареи; их команды бежали в город.

II

Бой нахимовской колонны с левым крылом турецких судов, которым руководил вначале непосредственно Осман-паша, почти закончился здесь. Сопротивлялась огню "Чесмы" только третья батарея, но бой колонны Новосильского с правым крылом был к этому времени еще в разгаре.

Казалось бы, что это крыло, состоявшее только из трех фрегатов и корвета, под начальством контр-адмирала Гуссейна-паши, было слабее левого, но оно пользовалось мощной поддержкой пятой и шестой батарей, а для русских судов, предводимых "Парижем", несчастливо сложились в самом начале случайности боя, которые невозможно предотвратить, потому что нельзя предвидеть.

В то время как "Париж" крыл своим огнем корвет "Гюли-Сефид", крайний в левом крыле, и отражал весьма энергичный огонь двух фрегатов правого крыла — "Дамиада" и "Низамиэ", стоявший непосредственно за ним корабль "Три святителя" вступил в бой с фрегатом "Каиди-Зефер", а на долю "Ростислава" пришлась задача гораздо более сложная: кроме корвета "Фейзи-Меабуд", против него направила все свои усилия шестая батарея.

Неудача корабля "Три святителя" состояла в там, что он в самом начале боя потерял возможность управления: неприятельское ядро перебило его шпринг. Оставшись на одном только якоре, огромное судно это по воле ветра повернулось и к своему противнику-фрегату и к шестой батарее кормою, то есть попало под продольные выстрелы врагов, — положение самое опасное из всех, в какое могло попасть парусное судно: его орудия обоих бортов не в состоянии отвечать при таком положении на обстрел врага.

Ядра и гранаты летели в корабль с двух сторон. Одна за другой были разбиты в две-три минуты все мачты. Желая выручить попавшего в беду товарища, "Ростислав" перестал отвечать корвету "Фейзи-Меабуд", а все орудия левого борта направил против батареи.

Нужно было заменить перебитый шпринг, и с корабля "Три святителя" были спущены баркас и полубаркас с матросами под командой мичмана Варницкого, чтобы завезти верп (якорь) с кормы.

Не так далеко от носа корабля до кормы водою, но кругом в эту воду и в корабль летели ядра, и одно из них ударило в полубаркас, на котором был Варницкий и несколько матросов; при этом толстою щепою разбитой лодки мичман был ранен в руку.

Однако кругом пенилась вода, лодка тонула — некогда было думать о ране, и мичман первым перескочил в баркас, за ним вся его команда... Ледяная вода бурлила от шлепавшихся в нее ядер, дым ел глаза, залпы своих и чужих пушек гремели кругом, но завезти якорь было необходимо, и это сделали матросы, и громадина вновь грозно ощетинилась против врага жерлами шестидесяти двух орудий.

Не прошло после этого и десяти минут, как расстрелянный фрегат "Каиди-Зефер" принужден был бросить свое место в строю и выкинуться на берег. Но как раз в это время величайшая опасность угрожала и "Ростиславу".

В одно из его орудий ударила граната большого калибра; она не только разорвала это орудие, но, разбив также и палубу, воспламенила пороховой ящик. Взрыв этого ящика (кокора) произвел большое опустошение среди скученных на палубе матросов: до сорока человек из них были ранены или получили тяжкие ожоги. Но страшное действие роковой гранаты на этом не кончилось: на корабле начался пожар, причем загорелся так называемый кожух, и горящие клочья его стали падать как раз у входа в крюйт-камеру, где пороху было куда больше, чем в одном кокоре, а дверь в крюйт-камеру как раз и была приоткрыта.

Буквально секунды были отпущены кораблю, а спустя эти несколько секунд он неминуемо должен был взлететь на воздух, точно так же как это случилось не с одним уже турецким судном: одной искры, которая попала бы в крюйт-камеру, было довольно, чтобы взорвать "Ростислав".

Нужно было, чтобы кто-то, мгновенно поняв это, проявил полное хладнокровие и тут же бросился бы к дверям крюйт-камеры, чтобы затворить их, и к пылавшему кожуху, чтобы потушить пожар. Эту находчивость и хладнокровие проявил бывший тут и случайно уцелевший при взрывах гранаты и кокора молодой мичман Колокольцев.

Он не только закрыл дверь — дверь в ничто, в небытие и корабля и всей команды, — но, схватив банник и став спиной к этой двери, начал обрывать и отбрасывать банником подальше горящие клочья кожуха... Конечно, тут же на помощь ему подскочили матросы, которые сорвали, наконец, весь кожух с крючьев и сбросили в море.

Так был спасен "Ростислав". Обожженных и раненых вынесли с палубы с той поражающей непривычных людей быстротой и четкостью движений, с которой все делается на кораблях во время учений и боя, очистили палубу от мешающих обломков и, как бы в награду за это, увидели через две-три минуты, что корвет, приславший им гранату, сильно качаясь на ходу, двинулся к берегу вслед за фрегатом "Каиди-Зефер". Все-таки этому корвету "Фейзи-Меабуд" удалось продержаться чуть-чуть дольше, чем всем остальным военным турецким судам, и покинуть поле битвы последним.

А тем временем пожар, охвативший "Фазли-Аллах", бывший "Рафаил", дошел до его крюйт-камеры, и сильнейший взрыв при усилившемся норде засыпал горящими обломками турецкую часть Синопа.

Загорелся город. Горел фрегат "Низамиэ", подожженный, как оказалось после, бежавшей с него командой. Горели также и один из транспортов и купеческий бриг; другие затонули от русских снарядов. Горел и один пароход — меньший. Другой же, "Таиф", бежал еще в самом начале боя: адмирал След помнил — и трудно ведь было забыть за такое короткое время — свое сражение с одним, почти неподвижным при безветрии русским фрегатом, и этого было с него довольно, чтобы отказаться от попытки зайти в тыл русской эскадре, чтобы обстрелять тот или иной корабль продольными выстрелами своих бомбических орудий.

Под прикрытием дыма от первых же залпов турецких и русских судов он вышел на рейд, но счел более умным совсем бросить и свою эскадру и Синоп и бежать по направлению к Босфору. Конечно, куда как хорошо быть первым вестником победы, но иногда неплохо бывает стать и первым вестником поражения, — особенно когда поражение эта может быть, да и должно быть, соответствующим образом освещено, чтобы возвести его в ореол геройства, а победителей заклеймить бесславием.

Адмирал След в самом начале боя предвидел, конечно, чем может он окончиться для турок, и хотя числился на службе у султана, хотел явиться в Константинополь истым англичанином, больше политическим деятелем своей страны, чем моряком турецкого флота. Но для того чтобы явиться с обстоятельным докладом, ему необходимо было, конечно, продержаться за спинами сражавшихся до конца.

Однако в тылу стояли "Кагул" и "Кулевчи", назначение которых в том только и состояло, чтобы следить за действиями пароходов; и хотя "Таиф" не проявлял никаких действий, все-таки они двинулись было к нему, испытывая при этом все неудобство состязания в скорости между парусными судами и паровым.

Следу ничего не стоило лавировать, как он хотел, — пароход слушался руля, но совсем не то было с парусами при перемене курса: на долю русских матросов выпала очень сложная и трудная работа.

След не видел для себя опасности в весьма неповоротливых фрегатах, от которых он всегда мог уйти, как от стоячих, и в то же время нужно было досмотреть до конца кипевший бой.

Однако, когда уже большая часть турецких судов была или взорвана русским огнем, или вышла из строя, выкинувшись на берег, а два русских фрегата стали обходить "Таиф" справа и слева и дали уже по нем первые залпы, за большим расстоянием не причинившие ему вреда, След решил, отстреливаясь, обогнуть полуостров, тем более что наблюдателю с мачты через перешеек полуострова гораздо лучше было видно, что еще происходит на рейде, да и в самом городе.

Но уйдя от "Кагула" и "Кулевчи", "Таиф" наткнулся на русские пароходы, из которых головной, "Одесса", был под флагом вице-адмирала Корнилова.

III

Вернувшись из своей рекогносцировки с призом, Корнилов отправился в Николаев, где находилось управление Черноморским флотом — место его службы. Надо было сделать там много распоряжений на зиму, но, сделав их, 15 ноября он возвратился в Севастополь.

Нахимов ошибался, когда думал, что подходившая к нему шестнадцатого числа эскадра Новосильского послана благодаря заботам Корнилова: последний узнал об этом в подробностях только в Севастополе, от Меншикова. Но, узнав, он сразу развил всю энергию, на какую был способен.

Как ни ничтожен оказался приз, захваченный им с бою, приз, доставивший ему так много хлопот, пока он довел его до Севастополя, он все-таки не бросил своей прежней мысли хозяина флота: не истребить, а захватить турецкие суда, прижавшиеся к Синопу.

Для того же, чтобы Нахимов с большим успехом мог выполнить именно это, он убедил Меншикова послать к Синопу еще три пароходо-фрегата: "Крым", "Одессу" и "Херсонес", под общей командой контр-адмирала Панфилова.

Испытав во время своего недавнего плавания на "Владимире", чем может грозить недостача угля в открытом море, он просил Станюковича, командира Севастопольского порта, не жалеть угля (семидесятилетний Станюкович был очень скуп, как многие старики), поэтому углем не только загрузили трюмы этих пароходов, но его в мешках навалили везде, где было можно, и на палубах.

Четвертый пароходо-фрегат, "Громоносец", в таком же виде самостоятельно отправлялся в распоряжение Нахимова. Корабли "Храбрый" и "Святослав", сильно потрепанные штормом 8 ноября и отправленные Нахимовым чиниться, теперь, с приездом Корнилова, усиленно готовились к обратной отправке к Синопу. Наконец, приказано было очистить доки от стоявших там уже давно старых и безнадежных судов: корабля "Султан-Махмуд" и фрегата "Агатопль". Несколько команд матросов посланы были к этим инвалидам, чтобы как можно скорее разломать их и убрать из доков, которые должны были, по расчету Корнилова, пригодиться для ремонта турецких судов, хотя и израненных в бою, но все-таки новой постройки.

К утру 17 ноября все три парохода отряда Панфилова были уже готовы к отплытию, но как же мог усидеть в Севастополе Корнилов, когда там, в Синопской бухте, уже назревал бой?

Он не был уверен только в том, согласится ли Меншиков отпустить его после того, как он, начальник штаба Черноморского флота, вздумал, точно мичман, рисковать своею жизнью, не только атаковав один на один турецко-египетский пароход, но еще и приказав подойти к нему на картечный выстрел, чтобы потом свалиться на абордаж.

Тогда он действительно рисковал жизнью по пустяковому поводу, но зато теперь... Корнилов, идя к Меншикову, чтобы представить ему неотразимые резоны, придумал возможность такого оборота событий, когда Нахимову нужна будет помощь для отражения атаки с тыла; тогда-то вдруг и явится, как снег на голову, против нового отряда турецких судов, с тремя пароходами он, Корнилов.

Правда, назначен уже Панфилов, но он — адмирал еще очень молодой, неопытный; пожалуй, не сумеет в бою расставить силы как надо... Если бы были уже готовы к отплытию корабли "Храбрый" и "Святослав", то положение было бы гораздо проще: Панфилов мог бы отправиться с этими кораблями, он же — непременно с пароходами, чтобы не явиться к шапкам; но, увы, все ремонты судов во флоте делались очень медленно...

К удивлению Корнилова, никаких доводов ему приводить не пришлось: Меншиков с первого же слова не только согласился с ним, но даже сказал:

— Я думаю, что это совершенно необходимо.

Тут он сделал весьма сложную гримасу, отдавая дань своему тику, и, оправившись, добавил:

— Адмирал Нахимов, конечно, хорошо знает свое дело, в этом ни я, ни кто другой усомниться не может. Но-о, Владимир Алексеич, между нами говоря, морской бой, который предстоит ему, — это ведь не ученье... нет... Тут распорядительность нужна... Тут, как бы выразиться яснее (он пощелкал пальцами и прищурился), глазомер нужен, то есть, другими словами, сообразительность быстрая и очень точная, вот что нужно... Находчивость, да. А где же она у Нахимова? Ведь он — это, прошу, пусть останется между нами — туповат и неповоротлив, старомоден, если можно так выразиться. Он не найдется, что ему нужно сделать, так, как могли бы найтись в трудный момент вы, Владимир Алексеич... Он, между нами говоря, просто какой-то боцман в адмиральском мундире!

Корнилов понял к чему клонил Меншиков, и просиял, но он ждал большей определенности, почему и счел нужным возразить князю в пределах приличия:

— Едва ли, ваша светлость, представится Нахимову такой уж из рук вон трудный момент, чтобы он не смог найтись! Тем более что атакующим будет ведь он, — следственно, времени обдумать все возможности этой атаки у него будет вполне довольно.

Меншиков поглядел на него пытливо и отозвался на это:

— Времени еще больше будет и у противника... Мне не один раз приходилось атаковать турок в их укреплениях, они защищаться умеют, смею вас уверить, и защищаются отчаянно... В таких случаях надо придумать такой маневр, чтобы он ошеломил их, чтобы о-он... заставил их растеряться, а не то что идти напролом, бить в лоб... Бить в лоб — это только им на руку... В лоб и... и в Синоп, что запрещено самим государем, как вам это известно.

— Что же может сделать Павел Степаныч, чтобы избежать этого? — спросил Корнилов.

— Что он может сделать, этого-то именно я и не знаю; вот вы, Владимир Алексеич, я уверен, что-нибудь могли бы придумать там, на месте, чтобы выманить турок в открытое море...

— Спрятать, например, часть судов, а с двумя-тремя войти в бухту и вызвать за собой погоню всей турецкой эскадры, — попробовал догадаться вслух Корнилов, вопросительно глядя на Меншикова. — Но может случиться, что спрятанные суда не успеют подойти вовремя, и тогда получится еще хуже, чем атаковать, не мудрствуя, прямо в лоб.

— На месте виднее, как распорядиться, — уклончиво отозвался Меншиков, — но надо распорядиться умно... умно, — подчеркнул он, — это главное.

Несколько помолчав, он добавил:

— Кроме того, я, конечно, не сомневаюсь в победе нашего отряда судов над турецким отрядом, и мне хотелось бы, чтобы честь этой победы принадлежала вам, Владимир Алексеич, а не Нахимову.

Что князь не благоволил к Нахимову, это было известно Корнилову, но все-таки он не думал, что князь договорится до этого, хотя бы с глазу на глаз. Его охватила неловкость, и он ответил:

— Ваша светлость, Павел Степаныч старше меня по производству.

— Это решительно ничего не значит! — поморщившись и презрительно махнув рукой, сказал на это Меншиков. — Он старше вас по производству в вице-адмиралы, вы старше его по своей должности в Черноморском флоте... Кроме того, что вы — генерал-адъютант!

— Все-таки одного моего словесного заявления с ссылкой, разумеется, на вас, ваша светлость, будет совершенно недостаточно для того, чтобы мне принять командование там, в виду Синопа, — попробовал возразить Корнилов.

— Зачем же одно только словесное заявление? Я вам сейчас же напишу предписание по этому поводу, а вы передадите его Нахимову перед сражением и вступите в командование во исполнение моего приказа.

И Меншиков, усевшись за письменный стол и приставив к своим старым глазам лорнет, начал писать мелко, но разгонисто. Корнилов же, дождавшись, когда он окончил и по привычке посыпал написанное песком из бронзовой песочницы тяжелой, причудливой формы, сказал последнее, что еще было у него против решения князя:

— Павел Степаныч больше месяца крейсировал у берегов Анатолии — ждал турецкую эскадру, — и вот теперь вдруг, когда он ее наконец-то дождался, являюсь замещать его я!

— Но ведь вы тоже крейсировали в открытом море с неделю, — возразил Меншиков, стряхнув песок со своей бумажки и протягивая ее Корнилову. — Можно и нужно пожалеть, что эта эскадра не встретилась тогда вам, но если не встретилась в море, то вы ее найдете в Синопской бухте, только и всего.

— Весьма благодарен вам за доверие ко мне, ваша светлость, — сказал Корнилов, принимая бумажку и кланяясь, — хотя все-таки мне даже и после победы будет думаться, что победа эта подготовлена Нахимовым и я пожну по существу его лавры.

Меншиков пристально поглядел на него, откинувшись на спинку кресла, и, слегка улыбнувшись непонятно чему, заметил наставительным тоном:

— Насколько известно мне лично, государю будет приятнее дать за эту победу высшую награду вам, а не Нахимову.

Возражать против этого было уже нельзя — можно было только ниже, чем обычно, наклонить голову и пожелать князю спокойной ночи, так как шел уже двенадцатый час. Необходимо было и самому поспать перед отплытием пароходов, назначенным на шесть часов утра.

Эту ночь Корнилов спал довольно крепко, так как утомился за день, но когда пароходы вышли в море, достаточно было времени, чтобы подумать над тем, что говорил Меншиков накануне, и над его бумажкой, лежавшей теперь в боковом кармане сюртука.

Два вице-адмирала, столпы Черноморского флота, Корнилов и Нахимов, соревновались между собою, как два больших артиста, влюбленных в одно и то же искусство, но они не были соперниками. Их близкое знакомство было давним, со времен Наварина, когда один был на чин моложе другого.

Однако и догнав Нахимова в чинах и даже став несколько выше его в служебном положении, Корнилов с неизменным уважением относился к Павлу Степановичу. У Корнилова, в его семейной квартире, останавливался Нахимов, когда приезжал из Севастополя в Николаев. У Нахимова, в его холостой, но просторной квартире останавливался Корнилов, когда приезжал из Николаева в Севастополь.

И вот вдруг подойти на своем пароходе "Одесса" к кораблю "Императрица Мария", взобраться по трапу на палубу, где с открытыми объятиями будет ждать его Павел Степанович, и... вынув из кармана бумажку князя, подать ее ему, а самому отвернуться? Неудобно!.. Даже странно как-то, почему и зачем очутилась у него в кармане эта бумажка... Воля князя? Польза службы? Желание царя?..

Но ведь если отбросить первое и третье, то откуда взять уверенность, что для пользы службы, для пользы дела будет гораздо лучше, если он, Корнилов, отодвинет Нахимова и примет командование над эскадрой?

Уверенность в победе у него была, но план действий, который почти диктовался ему Меншиковым, требовал все-таки разработки, его нельзя было провести сразу, с приходу. План этот сводился к тому, чтобы, атакуя турецкий флот, не повредить Синопу. Но для этого надо, чтобы турецкие адмиралы позволили выманить себя из-под защиты береговых батарей, то есть потеряли бы разум... "Ципа-ципа-ципа!" — зовет кур хозяйка и бросает перед собой зерно из подола, чтобы поймать намеченную для обеда, когда все начнут жадно клевать зерно. Но такой старый турецкий адмирал, как Осман-паша, далеко не курица; Корнилов познакомился с ним в бытность в Константинополе вместе с Меншиковым весною, когда князь вел переговоры о ключах иерусалимского храма и о прочем подобном, — переговоры, приведшие к войне.

Между тем времени терять было нельзя — вот-вот могла бы подойти, а может быть, и подошла уже, помощь туркам, попавшим в блокаду; так что единственный маневр, который остается применить, и как можно скорее, это лобовой удар...

Пароход "Одесса" был переделан в военный из пакетбота и нес на себе только шесть орудий, то есть был вдвое слабее "Владимира", притом гораздо тихоходнее его; но "Владимир" стоял в ремонте. Зато командир "Владимира" Бутаков вел теперь "Одессу": это было сделано по приказу Корнилова, так как командир "Одессы" лежал больной у себя дома.

Такими же шестиорудийными и такими же тихоходными, как "Одесса", были и "Крым" и "Херсонес", но все три парохода, щедро нагруженные углем, шли бодро, в кильватере, лопоча своими колесами и держа курс прямо к Синопу. На "Крыме" вился флаг контр-адмирала Панфилова, но Корнилов не хотел поднимать своего флага на "Одессе", оставляя за Панфиловым честь командования этим маленьким отрядом, а за собою право поднять флаг свой на большом стопушечном корабле перед началом исторического боя.

IV

Так как дул попутный ветер, то все три пароходо-фрегата шли на полных парусах, и это помогло им пересечь Черное море за сутки: на рассвете 18(30) ноября они подошли к мысу Пахиосу, где Корнилов предполагал найти эскадру Нахимова.

Эскадры этой, однако, не было видно. Явилось даже сомнение, действительно ли очень слабо видневшийся вдали берег — мыс Пахиос, тем более что лил дождь, за которым берег совершенно скрывался иногда, а если очертания его проступали, то были очень смутны, расплывчаты.

Корнилов дал сигнал свернуть паруса и застопорить машины, пока станет виднее и можно будет определить, куда идти на соединение с Нахимовым.

Так, в нерешительности, простояли пароходы до десяти часов, когда, наконец, ослабел дождь и значительно рассеялась мрачность горизонта.

Тогда Корнилов приказал Бутакову подвести "Одессу" к самому берегу и идти по направлению к Синопу, другим же двум пароходам идти к Синопу тоже, но на расстоянии самого дальнего сигнала, и высматривать русскую эскадру.

Пароходы шли медленно, тихим ходом, и два часа понадобилось им, чтобы подойти к Синопскому перешейку, через который в это время уже летели первые русские ядра и пенили море.

Корнилов увидел в трубу русский флаг на фор-брам-стеньге корабля "Мария", понял, что опоздал, — всего на какой-нибудь час, не больше, но опоздал, — и у него отлегло от сердца. Раз сражение уже началось, бумажка, данная ему Меншиковым, теряла свою силу. Он вынул было даже ее, чтобы бросить за борт, но, повертев в руках, положил снова в карман. Обращаясь к Бутакову, он сказал:

— Ну, помоги господи Павлу Степанычу! — и перекрестился, набожно сняв фуражку.

Потом приказал дать сигнал остальным пароходам: "Держаться соединенно", а на "Одессе" велел поднять его, Корнилова, флаг.

Было несколько минут задержки, пока сблизились с "Одессой" "Крым" и "Херсонес"; затем полным ходом все три парохода двинулись, огибая полуостров, в бухту, где бой был уже в разгаре, — шел второй час дня.

Однако разглядеть, что делалось в глубине бухты, не удалось Корнилову: он увидел, как навстречу "Одессе", но вне выстрелов ее орудий, шел большой черный пароход, явно турецкий, и за ним двигались два фрегата, очень знакомые по очертаниям: "Кагул" и "Кулевчи".

Догадаться, что турецкий пароход просто бежал, а русские фрегаты гнались за ним без всякой надежды его догнать, было не трудно, и Корнилов приказал сигнализировать: "Пароходам атаковать неприятеля, поставив его в два огня".

Два фрегата сзади, три парохода спереди — положение Следа могло бы показаться довольно трудным, но только для людей, мало знакомых с морским делом.

Англичане позаботились о турецком флоте: такого быстроходного, сильного по вооружению парохода, как "Таиф", не было у черноморцев. Самый мощный из их паровых судов, "Владимир", был ровно вдвое слабее "Таифа"; значительно слабее его были все три русских парохода, взятые вместе: они имели только восемнадцать орудий против двадцати двух на "Таифе", у которого к тому же батареи были закрытые и два орудия — бомбические, десятидюймовые.

Прикрываясь первой и второй береговыми батареями, След вел свой пароход вдоль берега, в то время как оба фрегата, погнавшиеся за ним, безнадежно отстали, а пароходы "Крым" и "Херсонес" еще не подошли на пушечный выстрел.

Однако Корнилов приказал Бутакову на полных парусах и полным ходом машин идти на пересечку курса турецкого парохода.

Это был уже чисто охотничий задор. Так наперерез матерому волку, бегущему вразвалку, спешит молодой гончак, далеко опередивший свою небольшую стаю. Матерой волк силен — ему не очень страшна и целая стая гончих, если бы и в самом деле ей удалось окружить его, тем более этот щупленький молодой пес, и он даже не думает прибавлять ходу, вполне уверенный в том, что задиришка не кинется в борьбу с ним на явную для себя гибель.

Не будь на "Одессе" Корнилова, "Таиф" ушел бы, не обменявшись ни одним выстрелом со слабым и тихоходным русским пароходом, бывшим пакетботом. Но Корнилов очень ярко помнил свой совсем недавний успех в бою с "Перваз-Бахры", который к тому же не бежал, а напротив, держался весьма уверенно. Этот же пароход бежал, и ведь неизвестно было, в исправном ли состоянии... Может быть, он уже довольно тяжко подбит, почему и не развивает хода.

Новый приз — так смотрел на большой черный турецкий пароход Корнилов.

"Перваз-Бахры" решено уже было Меншиковым переименовать в "Корнилов", и вот перед глазами еще добыча, новая и сильная единица Черноморского парового флота, для которой тоже найдется подходящее имя.

— Открыть огонь! — скомандовал Корнилов, и первые ядра полетели в "Таиф" в то время, когда и "Крым" и "Херсонес" были еще далеко, хотя и спешили на помощь "Одессе".

Перед "Таифом" был пока всего один небольшой русский пароход, привлекший внимание Следа своим вице-адмиральским флагом. Противник был достоин ответных выстрелов, и перестрелка завязалась.

Дождь, прекратившийся было в полдень, незадолго перед встречей с "Таифом", начался снова. На палубе "Одессы" все было мокрое, скользкое. "Таиф", бежавший вдоль берега, представлял собой плохую цель: его силуэт сливался с такими же туманными силуэтами береговых скал; русский же пароход довольно отчетливо выделялся на фоне моря, и желание нанести ему большой вред, если даже не потопить совсем, заставило Следа уменьшить ход "Таифа".

Залпы по "Одессе" следовали быстро один за другим, однако снаряды давали перелеты. На "Одессе" же единственное бомбическое орудие не могло отвечать противнику, так как платформа его соскочила со штыря, и в самое горячее время команда возилась с этой платформой, утверждая ее на прежнем месте, что было не так легко.

Корнилов стоял на площадке, поминутно то вглядываясь сквозь трубу в своего противника, нет ли попаданий в него, то озираясь назад — близко ли "Крым" и "Херсонес". От нетерпения команда казалась ему совершенно не обученной стрельбе из орудий на ходу судна. Он нервничал. Над головой его свистели большие снаряды турок, но он не о них думал, а о том, что, как только подойдет поближе "Крым", он прикажет выкинуть сигнал: "Свалиться на абордаж".

Он, прибывший сюда с планом Меншикова непременно той или иной хитростью выманить турецкие фрегаты из их убежища в открытое море, совсем не предполагал подобной же хитрости у врага.

Он видел, что враг этот бежит, — значит, разбит. Ход его тихий, — значит, развить полного хода он не может. Он тем не менее не спускает флага, как не хотел спустить его и "Перваз-Бахры"; значит, надо принудить его к этому, подойдя, так же как и в тот раз, на картечный выстрел.

"Крым" приближался, однако и стрелки карманных часов Корнилова приближались уже к трем часам: не менее как полтора часа длилась погоня за турецким пароходом.

Между тем дождь усилился; за его плотной кисеей с трудом уже можно было различить черный "Таиф", как бы прилипший к темно-сизым скалам.

— Ага! Ну вот, наконец-то! — довольно сказал Корнилов, когда услышал первые выстрелы с "Крыма".

В это время он был на корме "Одессы", как вдруг, совершенно неожиданно для него, привыкшего уже к перелетам неприятельских снарядов, как к неизменному закону боя, ядро с "Таифа" перебило железную шлюп-балку, пробило насквозь шлюпку, разбило стойку штурвала и, в довершение всего, оторвало ногу унтер-офицеру Яресько, которого Корнилов отметил еще с начала сражения за его расторопность.

Дождь между тем лил уже нешуточный, стало гораздо темнее кругом, тем более что день клонился к вечеру Корнилов слышал редкие выстрелы "Крыма", но не было слышно ответных выстрелов противника, и это его поразило вдруг.

— Что? Сдается? Спустил свой флаг? — спрашивал он то у своих адъютантов, то у Бутакова.

Но Бутаков даже и сквозь дождь разглядел, наконец, что черный пароход уходит, прекратив стрельбу.

— Как уходит? — изумился Корнилов. — Успел исправить повреждения свои под нашим огнем? Что вы говорите такое?

— Уходит на всех парах, — не отрываясь от зрительной трубы, проговорил Бутаков, и тут же вслед за ним разглядел это сам Корнилов.

— Догнать его! — закричал он.

— Едва ли, Владимир Алексеич, мы его догоним, — отозвался на это Бутаков, — только зря потеряем время.

Дождевую тучу между тем пронесло, и всем стало видно, что "Таиф" уже вне выстрелов "Одессы" и "Крыма" и с каждой минутой расстояние между ними становится все больше и больше.

— В таком случае он совсем не был поврежден, — сказал, наконец, Корнилов. — Зачем же, спрашивается, он бежал?

На это никто из адъютантов его и офицеров "Одессы" не нашел ответа.

Между тем пальба со стороны Синопа не прекращалась, и Корнилов, приказав прекратить погоню и повернуть "Одессу" назад, дал сигнал "Крыму" и "Херсонесу": "Следовать за мной".

V

В Синопской бухте в это время — то есть в три часа дня — шла перестрелка русских кораблей с береговыми батареями — третьей, пятой и шестой, так как только четвертая молчала уже, срытая до основания залпами "Чесмы".

Нахимов не мог признать боя законченным, пока могли еще наносить вред береговые орудия, хотя турецкие суда и были уже все истреблены час назад.

Если не все они были взорваны, как "Фазли-Аллах", или "Навек-Бахры", или корвет "Гюли-Сефид", и не все горели, как "Низамиэ", один из транспортов, пароход и купеческий бриг, то, приткнувшиеся к берегу или к мели, были уже бессильны и в большинстве совершенно лишены своих команд, частью погибших, частью бежавших на берег.

Синоп горел. Зажженный только ли горящими обломками бывшего "Рафаила", разлетевшимися при его взрыве вдоль набережной, или еще и гранатами с судов, он пылал в разных направлениях в турецкой части, в то время как греческая оставалась невредимой.

Это объяснялось просто тем, что пятая береговая батарея, наиболее сильная и по числу, и по калибру орудий, и по количеству снарядов к ним, и по своим укреплениям, находилась против турецкой части, прикрывала ее, оставляя греческую без зашиты, поэтому-то большая часть русских снарядов и направлялась против этой батареи, отчего неминуемо должны были пострадать и пострадали турецкие кварталы.

Нахимов предвидел это, хотя и знал, как неодобрительно посмотрят на это там, в Петербурге, да и в Севастополе, в Екатерининском дворце. Усердно глядя в трубу, он силился разобрать в дыму и пламени, цел ли еще там хоть один дом с каким бы то ни было флагом, но не находил ни одного такого, явно консульского дома, хотя и сам же приказывал их "щадить по возможности".

Зато он видел и знал, как сильно пострадал в бою его флагманский корабль "Мария": в нем было до шести десятков пробоин, причем несколько из них подводных. Командиру "Марии" Барановскому перебило обе ноги обломком мачты, разбитой турецким ядром. Мичману Костыреву, который был одним из флаг-офицеров Нахимова, оторвало осколком гранаты два пальца на левой руке; кроме него, ранено было еще два молодых офицера и человек шестьдесят матросов. Шестнадцать матросов оказалось убито.

О потерях на других судах Нахимов еще не знал, но предполагал, что они не меньше, и это его угнетало.

Но вот "Чесма" и "Константин" справились, наконец, с третьей батареей, а шестая хотя и посылала еще выстрелы, но редко: большая часть орудий там была уже подбита. Несколько залпов еще с "Марии" и "Парижа", и пятая батарея была срыта, а следом за ней перестала действовать и шестая, приведенная к молчанию кораблями "Ростислав" и "Три святителя". Турецкий берег утих.

Но как раз в это время показались один за другим пароходы, шедшие полным ходом к эскадре, а от головного из них, "Одессы", отвалила шлюпка по направлению к турецкому фрегату "Насим-Зефер", рядом с которым горел другой фрегат, подожженный бежавшей командой.

Корнилов хозяйским глазом усмотрел опасность для первого фрегата от второго и послал лейтенанта Кузьмина-Караваева с командой матросов отстоять непременно от огня "Насим-Зефер", как приз, который должен быть отправлен в Севастополь.

Но чем ближе подходила "Одесса" к русским кораблям, тем яснее видел Корнилов, в каком состоянии некоторые из них, особенно "Три святителя" и "Мария", — так велики повреждения их в рангоуте и такелаже.

— Однако! Не так дешево досталась победа Павлу Степанычу! — проговорил он, обратясь к одному из бывших в его свите, Сколкову, подполковнику, молодому стройному человеку, адъютанту Меншикова, который заранее был назначен светлейшим отвезти в Гатчину, царю, донесение о Синопском бое.

Не вина Сколкова была, что он в сущности не был очевидцем боя: он должен был докладывать царю как очевидец и даже участник, и вот теперь он боялся пропустить какую-нибудь мелочь и очень внимательно оглядывался кругом, чтобы все запомнить.

— Бой был жаркий, ваше превосходительство! — ответил он Корнилову. — Мне кажется, что больше всех наших кораблей пострадала "Императрица Мария", а Павел Степаныч как раз ведь и должен был находиться на "Марии".

— "Должен был находиться", — повторил Корнилов. — Вы это говорите таким тонам, как будто он может теперь уж и не находиться там!

— То есть, моя мысль была... — начал было объяснять Сколков, но Корнилов перебил его:

— Мысль эта мелькнула и у меня тоже: "А что, если вдруг Павел Степаныч ранен?" Чего боже сохрани, конечно!..

— Передайте, чтобы все кричали "ура", — обратился он к своему адъютанту, лейтенанту Жандру.

И еще не поравнялась "Одесса" с "Чесмой", как загремело "ура" матросов. Радость их была неподдельной, радость их была бурной... В этой радости тонула с головой досада на неудачу в деле с "Таифом".

Но эту радость оборвали по приказу Корнилова, который закричал, подняв глаза к верхней палубе "Чесмы":

— Здоров ли адмирал?

Этого здесь не знал никто из офицеров.

Но "Одесса" двигалась дальше, к кораблю "Константин", и, разглядев флаг Корнилова, навстречу пароходу отправился на катере командир "Константина", Ергомышев.

— Жив ли Павел Степаныч, не знаете? — не дождавшись, когда подойдет поближе катер, нетерпеливо и встревоженно крикнул ему Корнилов.

— Павел Степаныч? Слава богу, жив и здоров! — ответил Ергомышев, улыбаясь, и Корнилов, не задерживаясь долго около "Константина", где матросы также кричали "ура", приказал идти прямо к "Марии".

Подойдя, он покинул "Одессу". Усевшись в шлюпку, поданную с "Марии", и увидав издали на шканцах сутуловатую фигуру Нахимова, он зааплодировал ему, как записной театрал любимому актеру, кричал: "Браво, Павел Степаныч!" — и махал приветственно фуражкой.

Встреча двух вице-адмиралов была живописна, благодаря непритворной пылкости одного и столь же непритворному спокойствию другого, хотя и находившегося два с лишком часа под огнем.

— Поздравляю, поздравляю от души, Павел Степаныч! Поздравляю с победой! — восторженно говорил Корнилов, обнимая Нахимова.

— Да ведь я тут при чем же? — вполне искренне удивлялся его бурности Нахимов. — Ведь это все команды сделали, а я только стоял на юте, смотрел и совершенно ничего больше не делал-с!

— Команды?.. А команды кто так обучил — не вы ли?

— Нет-с, не я-с! — поспешно отозвался Нахимов. — Это все покойный Лазарев, Михаил Петрович, все он, а я что же-с... Я и сам-то только его ученик...

— Ах, скромник! Ах, какой он скромник, этот Павел Степаныч! — любуясь Нахимовым, качал головой Корнилов. — Ну уж, так ли, иначе ли, а победа славная!.. Гораздо выше Чесмы победа! Что Чесма? Выше Наварина даже! Выше, выше Наварина, не спорьте! Я уж вижу, что хотите спорить!.. Потому выше, что там не одни мы были виновники победы: англичане приписали ее себе, французы себе... А здесь у вас никаких ни помощников, ни менторов не было — русская победа!

Нахимов, однако, сказал, что хотел сказать:

— Да ведь невелика честь турок-то бить — при Чесме ли, при Наварине ли, здесь ли... Вот кабы других-то удалось бы побить — другое бы дело-с!.. Однако же, надо правду сказать, и турки дрались хорошо, ни одно судно ведь не спустило флага, кто-то внушил их командам большую строптивость, вот как-с!

— Это они просто забывали сделать от страха, Павел Степаныч!

— От страха, вы полагаете? Однако же кое-какие суда подожгли сами.

— Сами подожгли? Как так сами?

Этого не ожидал от турок Корнилов. Это его возмутило.

— Надобно им было воспрепятствовать в этом! — вскричал он. — Надобно и сейчас, пока еще не совсем поздно, послать шлюпки ко всем их судам, чтобы спустили флаги, и сейчас же надо перевозить оттуда на наши суда пленных.

Но, спохватившись, что говорит с Нахимовым, с победителем, командным тоном, Корнилов добавил:

— Это мое мнение, Павел Степаныч, дорогой, а вы, может быть, распорядитесь как-нибудь иначе?

Нахимов успокоил его, сказав:

— Я уже приказал спустить шлюпки и назначил офицеров парламентерами; сейчас они отправляются... Также и в Синоп назначил мичмана Манто. Он, как грек, сумеет поговорить со здешними греками, если не найдет в Синопе турок.

— Как не найдет турок? Почему не найдет? — встревожился Корнилов.

— Я полагаю, что все уж они бежали отсюда как можно дальше, — спокойно ответил на это Нахимов.

VI

Шлюпки, катеры, полубаркасы, отправленные с русских судов к не охваченным еще пока пожаром турецким судам, бороздили в разных направлениях поверхность бухты, теперь уже совершенно утихшей.

Поразительна была эта тишина после недавнего страшного грохота нескольких сот орудий в течение двух с лишним часов. Теперь слышны были только команды или просто окрики на русском языке, а там, со стороны турок, — треск дерева, пожираемого огнем; людей нигде на берегу не было видно.

Когда матросы с "Одессы" под командой лейтенанта Кузьмина-Караваева пристали к фрегату "Насим-Зефер", никто не оказал им сопротивления, никто даже не подошел к трапу, по которому они поднимались на батарейную палубу; можно было думать, — так и подумали, — что на фрегате нет ни одной живой души.

Однако один матрос, подымаясь, заметил, покрутив головой и потянув носом:

— Не-ет, должно, люди тут есть: шибко турецким табаком пахнет!

И действительно, на палубе турок оказалось много: они сидели на полу, подобрав под себя ноги, и почти все безмятежно курили: кисмет — судьба, ничего не поделаешь, остается только ей покориться.

У Кузьмина было человек десять матросов, и его, как и всех матросов, поразило то, что по всей палубе между курильщиками был рассыпан кучками порох, который каждую секунду мог взорваться от первой попавшей в него искры.

— Ваше благородие, что же это такоича! — испуганно обратился к лейтенанту один старый матрос, остановясь у открытой двери. — Ведь это у них в крюйт-камеру дверь!

— Сейчас же закрой! — крикнул ему Кузьмин и, повернувшись к туркам, так скомандовал: "Не ку-ри-ить!.. Бросить все трубки за борт!" — что турки проворно вскочили и опустили руки по швам, хоть и не поняли команды.

Среди матросов был один, немного говоривший по-татарски; но пока он объяснялся с ближайшими к нему турками, другие матросы поспешно кинулись отбирать трубки и швырять в море.

— Залить весь порох на палубе водой! — снова скомандовал своим лейтенант, когда отобраны были трубки, и матросы рассыпались по фрегату, отыскивая ведра, так как не надеялись найти у турок помпу, и ругались при этом:

— Вот народ бесхозяйственный! Вот лодыри, черти!.. Возля пороху сидят и, себе знай, курят, как миленькие! Ну, и наро-од!

Посчитали потом пленных — оказалось около двухсот человек здоровых, человек двадцать раненых. В стороне лежали убитые — восемнадцать тел. Остальные из команды фрегата, как оказалось, пустились вплавь к берегу, и одни доплыли, другие утонули.

Около капитанской каюты нашли тело командира фрегата.

Нужно было расклепать якорную цепь, чтобы отвести фрегат подальше от другого, жарко пылавшего фрегата, но это оказалось не так просто: болты были сильно заржавлены. Принялись рубить одно из звеньев цепи, а пока одни матросы возились с ней, другие занялись перевозкой пленных на ближайший корабль "Три святителя".

— А раненые? Что же делать с ранеными? — раздумывал вслух лейтенант, но, не получивши на этот счет никаких приказаний от Корнилова, решил вдруг внезапно: — Черт с ними! Перевезти их на берег, пусть их турки лечат, а не мы будем с ними возиться!

— Ваше благородие, — обратился к нему матрос-переводчик. — Тут, коло раненых, дохтор ихний, турецкий, есть, только он из армян.

— Отлично! Вот пусть он и отправляет их в синопский лазарет. А в помощники ему оставить, так и быть, на каждого раненого по здоровому турку!

Когда переводчик-матрос передал лекарю, что сказал лейтенант, тот только высоко вздернул пышные черные брови и перевел вопросительные глаза на русского лейтенанта. Однако вскоре убедился, что никакого издевательства нет в том, что он услышал.

Катер подтащил на буксире вместительную турецкую баржу, стоявшую между фрегатом и берегом и счастливо уцелевшую, потом приказано было двадцати здоровым турецким матросам уложить на эту баржу своих раненых товарищей и перетащить туда же и их и свой багаж и запас сухарей, взятых из брод-камеры. Наконец, Кузьмин-Караваев кивнул на баржу лекарю-армянину, сказав при этом:

— В Синоп, в госпиталь...

Лекарь понял, что он не пленный больше, — упав на колени, он запел от радости "Ave Maria". Радость его сообщилась и туркам, усевшимся уже возле раненых, и они чуть не опрокинули баржу, бросившись к борту ее, чтобы приветствовать русского офицера криками благодарности.

Не спущенный турками флаг был снят и отправлен на "Марию" Нахимову как трофей, а фрегат отвели, наконец, подальше от его пылавшего товарища и от русского корабля, но, увы, он был до того разбит снарядами, что дотащить его до Севастополя было бы совершенно невозможно. Решено было поэтому сжечь его, чтобы не оставлять туркам.

В таком же точно состоянии были другие два фрегата, уцелевшие от огня. На флагманский "Ауни-Аллах" взошел с посланной Нахимовым шлюпки мичман Панютин с несколькими матросами. "Ауни-Аллах" тонул уже, большая часть его корпуса погрузилась в воду.

На нем не думали уже найти никого, поэтому велико было удивление мичмана, когда он увидел на палубе седобородого старика, по пояс в ледяной воде, державшегося дрожащими руками за пушечный брюк, то есть канат, которым орудие прикрепляется к борту.

Глаза его были выкачены, лицо тряслось, форменная феска была надвинута на оттопыренные уши, но ни шинели, ни даже мундира на старике не было, — только рубашка, мокрая вплоть до ворота.

Старик стоял на одной левой ноге, правая оказалась перебитой; более бедственное положение трудно было представить.

Панютин сам кинулся в чем был в воду, чтобы его вытащить, так как гибели судна можно было ожидать с минуты на минуту. Он не знал, что это за старик. Когда матросы на руках втащили погибавшего и спасенного от близкой смерти в свою шлюпку, он только слабо стонал и бился от потрясающего озноба.

Его отправили на "Марию", и только там подтвердилась неуверенная догадка мичмана, что спасенный им — не кто иной, как сам Осман-паша.

Обогретый, перевязанный судовым врачом Земаном, он рассказал Нахимову и Корнилову на плохом французском языке, как его не только бросила, но еще и ограбила команда фрегата, спасшаяся с тонувшего судна на берег.

— Показалась течь, — рассказывал бедный адмирал, — вода прибывала... Надежд уже не было никаких... И вот началось бегство и офицеров и матросов... Я был ранен в этот как раз момент и лежал с перебитой ногой. Я приказывал взять меня в шлюпку, но меня уже не слушали... Раненых всех бросали, если они не могли двигаться сами, не могли плыть к берегу, потому что шлюпки ушли, но они не вернулись... негодяи бросили их там, на берегу, а сами бежали. Когда один матрос приподнял меня, я полагал, что он хочет отнести меня на руках на шлюпку, но он только вытащил мои золотые часы, положил их себе в карман и побежал дальше. Когда другой матрос присел около меня на корточки, я думал: вот этот помнит воинскую дисциплину, и он возьмет меня, старого своего начальника, чтобы я не попал в плен к русским... Но он только обшарил меня, вытащил кошелек с деньгами и побежал догонять товарищей... Тогда я собрал все силы и кое-как поднялся; да и лежать было уже нельзя — на палубе оказалось на четверть воды... Последние матросы оставались — трое... Они раздевались, чтобы удобнее было плыть... Я им крикнул: "Возьмите меня!.." — и они подошли... И они раздели меня, точно я тоже мог бы плыть с моею перебитой ногой рядом с ними... Они раздели меня, так что я остался в одном белье, потом связали все мое верхнее платье в узел, и один из них, самый крепкий, прикрепил веревкой узел к своей спине и бросился в море плыть с ним к берегу... А я остался!.. Я остался в воде, достигавшей уже до колен, раненный вашим снарядом и ограбленный и брошенный на погибель своей командой, — я, который сорок два года провел на морской службе и последние десять лет из них был адмиралом его величества султана!..

Старик плакал, рассказывая это врагам, которым обязан он был своим спасением.

Слушая его, Корнилов изумленно пожимал плечами и вопросительно глядел на Нахимова, а когда Осман-паша попросил разрешения укутаться с головой в одеяло, так как теперь он весь дрожал больше нервической дрожью, чем от озноба, Корнилов не выдержал, чтобы не обратиться к победителю турецкого адмирала с вопросом:

— Ведь даже и думать нельзя, Павел Степаныч, чтобы наши матросы позволили себе что-нибудь подобное с кем-либо из адмиралов нашего флота, а?

Нахимов поглядел на него с оттенком укоризны и ответил:

— Что касается меня, Владимир Алексеич, то мне даже и вопрос подобный как-то никогда не приходил в голову.

VII

Однако не один только Осман-паша был оставлен на гибель своими же матросами: та же участь постигла и тяжело раненного командира фрегата "Фазли-Аллах" и капитана одного из корветов, и так же точно, как и Осман-паша, спасены от неминуемой для них смерти они были русскими моряками.

Один из них при опросе рассказал, что был очевидцем того, как русский снаряд попал в шлюпку, на которой хотел переправиться на берег с горевшего "Низамиэ" Гуссейн-паша. Разбитая шлюпка перевернулась килем кверху, и адмирал, побарахтавшись с минуту, пошел ко дну.

Синоп же между тем горел, и незаметно было, чтобы кто-нибудь тушил там пожары, хотя перестрелка и прекратилась.

Мичман Манто с небольшой группой матросов довольно бесстрашно шагал по пустынным улицам, воздух которых был горяч, душен, пропитан гарью и дымом. На рукаве черной шинели мичмана белела повязка парламентера; в кармане шинели лежала немногословная бумажка, полученная непосредственно от самого Нахимова, — обращение к населению города, которому рекомендовалось немедленно приступить к тушению пожаров и восстановлению порядка. При этом население предупреждалось, что если раздастся хотя один выстрел по русской эскадре, то весь город будет уничтожен бомбардировкой.

Пылали и рушились здесь и там крыши домов, ревел в ужасе скот, выли собаки, метались в дыму голуби, но что касалось населения, то оно не попадалось мичману Манто в турецкой части Синопа.

Напротив, население греческой части, где, кстати сказать, не горел ни один дом, почти все было на улицах.

Зато и стремление греков было не из Синопа к горам, густо поросшим лесом, а из Синопа — к морю, где стояли русские суда.

— Возьмите нас всех с собой! Возьмите нас всех в Россию! — кричали, густо обступив мичмана Манто, греки и гречанки.

— Что вы, что вы! Куда же нам взять несколько тысяч человек? — пробовал возражать Манто, но греки были в паническом ужасе. Они кричали:

— Нас всех завтра же к вечеру перережут турки, если вы утром уйдете отсюда!

— Мы христиане! Русские должны спасти своих единоверцев!

— Мы пошлем депутацию к вашему адмиралу.

— Что же может сделать наш адмирал? Куда он денет несколько тысяч человек? Суда наши не поднимут столько! — пытался урезонить кричавших одноплеменников своих мичман Манто, но тем это казалось только отговоркой.

Они клялись, что не возьмут с собой никакого багажа, что им лишь бы спасти свои жизни, что русский царь будет благодарен за них своему адмиралу, так как они, синопские греки, в большинстве своем или корабельные плотники, работавшие здесь, на верфи, или каменщики, слесари, кузнецы, огородники, садовники, — вообще рабочие люди, которые будут трудиться и в России.

— Все это хорошо, но почему вы все-таки так боитесь, что турки вас перережут? — спросил Манто. — За что именно будут они вас резать?

— Как за что? — удивились, в свою очередь, греки такой недогадливости русского офицера. — Ведь турецкий квартал сгорел, а не наш, — вот за это и будут резать.

— Попробуйте счастья, пошлите депутацию к адмиралу Нахимову, — сказал, наконец, Манто. — Только лучше бы вам было вооружиться самим чем попало и защищаться от турок, если они нападут...

Из лиц, которых можно было хотя бы с натяжкой причислить к властям, Манто, после долгих поисков, нашел только австрийского консула, которому и передал требование Нахимова. Греки же действительно послали депутацию на корабль "Мария", и Нахимов, выслушав взволнованных синопцев, сказал, что он был командирован сюда для сражения с турецкой эскадрой, а совсем не за тем, чтобы вывозить отсюда в Россию несколько тысяч человек подданных султана, и что этот шаг, если бы он его сделал, грозил бы большими политическими осложнениями для России, не говоря уже о том, что суда его теперь слишком чувствительны ко всякой лишней тяжести, так как очень повреждены.

К этому времени им были уже собраны сведения о том, насколько пострадали суда его отряда. Кроме "Марии", больше других пострадал корабль "Три святителя": на нем насчитывалось до пятидесяти пробоин и все мачты были сбиты. "Константин" также остался без мачт и получил тридцать пробоин. Посчастливилось только одному "Парижу": у него было всего шестнадцать пробоин и мачты целы, а потери в людях ничтожны, хотя он сражался с несколькими турецкими судами и самой сильной из береговых батарей — пятой. Не зря Нахимов хотел во время боя благодарить сигналом команду "Парижа".

Больше других потерял людей "Ростислав" из-за взрыва кокора: на нем вышло из строя свыше ста человек — почти половина общих потерь эскадры. У турок же, по подсчету их пленных офицеров, погибло в этот день не менее четырех тысяч.

В темноте наступившей ночи последние турецкие фрегаты, подожженные командами русских матросов, пылали зловеще и жутко, но на израненных в бою кораблях багровый свет пожаров как в море, так и в Синопе помогал судовым плотникам заделывать бреши в обшивке и устанавливать запасной рангоут на палубах.

Среди пробоин были и подводные, — их нужно было заделать в первую очередь, чтобы вода не залила трюмы. За необходимым ремонтом судов следили все четыре адмирала, и всю ночь в турецкой бухте стучали русские топоры и молотки, стоял гомон горячей работы.

"Мария" и "Три святителя" особенно беспокоили Нахимова.

— Не знаю, не могу судить теперь, ночью, дойдут ли они до Севастополя, Владимир Алексеич, — обратился он к Корнилову. — Очень обиты оба — и "Три святителя" и "Мария".

— На буксире у пароходов придется их вести, — отозвался на это Корнилов, — при этом условии должны дойти.

— Должны, да-с, должны... А вдруг в открытом море прихватит шторм такой силы, как был восьмого числа? Зальет! Потонуть могут...

— Ну, так уже непременно и шторм! Не шторм, а неприятельская эскадра может нас прихватить на обратном пути, вот что скажите, Павел Степаныч!

— Это было бы все-таки лучшее из двух зол: тут, с одной стороны, боеспособность нашего отряда не потеряна, да у нас тем более есть еще в запасе два фрегата, не бывших в бою, и пароходы... А с другой стороны, такой силы эскадру, как наша, едва ли пошлют из Босфора.

— Вот видите, и вы правы, конечно!.. Такой большой силы эскадру турок мы встретить не можем, а с Англией и Францией мы еще пока в мире, так что их судов мы во всяком случае не встретим.

— Зато нас встретит весь Севастополь, когда мы будем входить в рейд, Владимир Алексеич, вот что-с! — горевал Нахимов. — И вот мы входим, победители хотя, но в каком плачевном виде!

— Павел Степаныч! Не забывайте Нельсона! Разве не приходилось ему приводить свои корабли в гавань со сбитыми мачтами? Разве так уж дешево достались англичанам победы при Абукире и Трафальгаре?.. А Сервантес, Сервантес? Помните, что он писал о битве при Лепанто? По его мнению, это было величайшее сражение как прошедших веков, так и будущих! Но где же было ему в шестнадцатом веке предвидеть Синопский бой!

Говоря это, Корнилов не то чтобы задавался целью поднять настроение Нахимова, — тот не нуждался для этого в сравнениях и восклицаниях, — нет, он был вполне искренне восхищен результатами боя, особенно когда убедился, наконец, что захватить при столь упорной защите хоть одно турецкое судно в исправном более или менее виде было нельзя.

VIII

Матросы работали в две смены, хотя и нуждались в полном отдыхе после жестокого боя.

Но чуть только рассвело настолько, что можно было разглядеть сигнал, поднятый на "Марии", судовые священники принялись служить заупокойную обедню и панихиды по убитым, которых на всех кораблях было около сорока человек матросов и офицеров.

На "Чесме", впрочем, хотя и обедня и панихида служились, как на других судах, но не по своим убитым, так как их совсем не было здесь, да и раненых оказалось только четверо. Зато о.Луке на "Марии" пришлось отпевать шестнадцать человек, тела которых торжественно опускали в море одно за другим.

Первый и единственный раз за всю историю России и Турции служилась заупокойная обедня и панихида на боевых судах в Синопской бухте; матросы-певчие истово пели: "И вижду во гробе лежащую нашу красоту, безобразну, бесславну, не имущую вида..." А между тем не было никаких гробов, и красота, безмолвно лежащая в ряд на палубе, была отнюдь не бесславна.

Можно было бы, конечно, доставить тела убитых в Севастополь, где схоронили бы их в гробах на кладбище, чтобы на их могилы пришли иногда погрустить их домашние, у кого они были, но величав обычай отдавать умерших ли, убитых ли во время плавания моряков их стихии.

Отдали последний долг павшим, и на судах загремел молебен. Поздравили потом команды судов с победой; матросы прокричали "ура", и прерванная часа на два работа началась снова.

В бухте было затишье, но в открытом море с утра завывал норд-ост и перекатывались огромные валы. Такое состояние моря настойчиво требовало, чтобы суда, имевшие много пробоин, были починены на совесть, — это понимали все матросы; адмиралы же знали, со слов Османа-паши, что еще 15 (27) числа была послана им телеграмма в Константинополь о грозящей турецким судам и городу опасности от блокирующих бухту русских кораблей.

Четыре дня прошло уже с того часу, когда отправлена была телеграмма, а расстояние от Босфора до Синопа немногим больше расстояния от Синопа до Севастополя.

Неизвестно, конечно, было, как отнеслись французы и англичане к телеграмме Османа-паши, но вестник поражения адмирал След на "Таифе", при его быстром ходе, в этот день к вечеру мог уже быть в Босфоре, и Нахимов вполне справедливо оценивал свое положение, когда говорил Корнилову:

— Мы не находимся в состоянии войны с Францией и Англией, это верно-с, но если они только желают воевать с нами, то лучшего повода к войне у них и быть не может, — смею вас уверить, Владимир Алексеич... И зачем им объявлять нам войну, когда без этой формальности обошлись даже турки? Они могут просто ввести весь свой соединенный флот в Черное море и напасть на нас по пути в Севастополь, если мы сегодня же не успеем починиться как следует, чтобы можно было сняться нам завтра утром... Вот как-с обстоит дело, на мой взгляд-с!

— Прежде всего, не успеют они этого, Павел Степаныч, хотя флот для нападения имеют вполне достаточный... — начал было развивать свои предположения на этот счет Корнилов, но Нахимов поспешил вставить:

— Не успеют только в том случае, если мы успеем починиться как следует!

— Это само собою разумеется... А затем, едва ли осмелятся они даже выйти из тихого Босфора в такую бурную погоду — вот что, мне кажется, важнее. Но самое важное все-таки не в этом, а кое в чем другом, а именно: они, то есть англичане и французы, имеют теперь повод для войны с нами, но не забывайте того, Павел Степаныч, что подготовили-то войну они только здесь, в Турции, а не у себя дома, — вот в чем тяжесть вопроса! Там, у себя, они только теперь начнут звонить о войне на всех колокольнях... Так что починиться мы успеем, хотя мешкать нам нельзя, надо добраться поскорее до Севастополя.

— Ну, да ведь мы и не мешкаем: стучим что есть мочи!

Стук на кораблях действительно был вполне добросовестный; образовалась как бы целая русская верфь посредине турецкой бухты, в ближайшем соседстве с верфью синопской.

Команды с четырех пароходов, — так как пришел еще и "Громоносец", — а также с двух фрегатов, "Кагула" и "Кулевчи", помогали командам кораблей. Запасного леса на судах было довольно, так что незачем было тащить необходимый для ремонта материал из Синопа, как неприкосновенны остались и мирные подданные султана — греки, неотступно умолявшие Нахимова и Корнилова и в этот день, чтобы их увезли в Россию.

Вечером оба вице-адмирала заняты были осмотром всех шести кораблей, внимательнейшим и подробным. Осмотр показал, что еще немного — и сделано будет все, что возможно было бы сделать, не заводя кораблей в доки. Ночью на двадцатое работы утихли, а утром вся эскадра снялась с якоря. Позади чернели, дотлевая, днища турецких судов, чернело и дымилось пожарище в турецком квартале Синопа, но это уже оставлялось, оставалось, на глазах уходило в прошлое, а впереди, в ближайшем будущем, открывалось во всю свою неприветливую ширину море, на котором не только не улеглись, но не собирались и через два-три дня улечься крупные волны.

Ветер продолжал дуть с северо-востока, тая в себе возможность перейти в шторм. Но медлить с выходом в родной порт было уже нельзя, и эскадра пошла огибать полуостров.

Однако не вся: "Мария", только пройдя с милю, притом в бухте, дала течь, и ее пришлось оставить на дополнительный ремонт, порученный контр-адмиралу Панфилову. Ремонт был закончен только к трем часам дня, когда этот более всех других избитый корабль смог, наконец, отважиться идти вслед за другими судами на буксире "Крыма" и под конвоем обоих фрегатов.

Но из ушедших утром только "Париж" и "Чесма" могли двигаться без помощи пароходов, как наиболее уцелевшие. "Одессой" был взят на буксир "Константин", несший теперь флаг Нахимова, "Херсонес" вел громадину "Три святителя", "Громоносец" тащил "Ростислава".

Однако слишком сильная зыбь, встреченная в открытом море, заставляла пароходы отдать буксиры, а корабли — натянуть паруса. "Чесма" и "Париж" явились в этом опасном рейсе конвоирами для остальных. Корнилов же, снова на "Одессе", на всех парах отправился в Севастополь, чтобы не только стать вестником победы, но и выслать навстречу эскадре-победительнице возможную помощь.

Для Нахимова наступили часы гораздо большей тревоги за свои суда, чем это было во время боя. Часы эти тянулись утомительно долго и в первый день плавания, но наступившая ночь не только не принесла покоя — напротив, усилила тревогу.

Особенно старый, ровесник самому флагману корабля, корабль "Три святителя" внушал опасения... Что, как не выдержат пробки сильных и настойчивых ударов волн?.. Ведь это тараны, а не волны! Корабли то зарываются в них, то взлетают стремительно. Что, как раскроются их раны как раз в эту беспросветно-темную ночь, когда так издевательски свистит в снастях ветер? Как спасать команды тонущих кораблей в такую погоду ночью? Ведь половина их, если не больше, непременно должна погибнуть!..

Идти вперед нельзя — однако и не идти нельзя! Можно считать почти чудом, если эскадра дойдет благополучно, но она должна прийти благополучно, иначе такой дорогой ценой будет куплена Синопская победа, что можно уже будет не считать ее и победой: вместо славы для черноморцев — всемирный позор.

Нахимов заснул только на рассвете, когда суда сигнализировали, что все благополучно. Проснувшись в обед, он услышал от одного из своих адъютантов, что грозивший все время разыграться в шторм шквалистый норд-ост утихает.

— Прекрасно-с! Очень хорошо-с! — обрадовался Нахимов. — Но вот вопрос: где-то теперь "Мария"? Удалось ли исправить ее как следует?

И весь остаток этого второго дня плавания, которое стоило большого сражения, Нахимов провел, не расставаясь со своею трубой: все думалось ему, все хотелось думать, что сзади, на горизонте, смутно замаячат мачты четырех судов эскадры Панфилова. Оба фрегата были легки на ходу, у "Марии", нового корабля, тоже был хороший ход... был, но каков-то теперь?

Нахимов за ужином должен был признаться вслух, что для него этот рейс гораздо беспокойнее любого боя. В эту ночь он хотя и лег спать, но часто просыпался и требовал ответа: как "Три святителя"? Как "Ростислав"? Не подошла ли "Мария"?

Радость ожидала его утром двадцать второго числа: ему доложили, что милях в четырех к западу замечены суда, идущие тем же курсом. Он тут же вышел на ют и навел трубу.

— Ну вот! Ну вот! Это "Мария"! — обрадованно вскричал он. — "Мария" и оба фрегата... И пароход... Они нас обходят. И очень хорошо-с, прекрасно-с! Поднять сейчас же сигнал: "Вице-адмирал Нахимов благодарит контрадмирала Панфилова..."

Сигнал был поднят. Небольшая эскадра Панфилова около часу красовалась перед глазами Нахимова, потом, уходя вперед, скрыла свои мачты за горизонтом. А в обед, когда стих ветер, показался пароход "Одесса", высланный на помощь эскадре. Наконец, можно уже стало различить хорошо знакомые всем очертания берегов Крыма и белеющие в голубом мареве точки Севастополя, куда раньше своих боевых товарищей пришла гораздо опаснее их израненная "Мария".