Глава третья
Овальная дверь кормовой минной рубки, как и вся рубка, — из брони толщиной в двенадцать дюймов; она закрывается специальным моторчиком, работающим от боевой цепи тока; поэтому сейчас она была открыта, и в нее потянуло холодком рассвета. Юрий спал голым, как того требовали гигиена и традиции Морского корпуса, и прохлада заставила его пошевелиться и натянуть на себя плотную простыню, приятно пахнувшую свежим бельем и шкафом брата. Пиво, может быть, не побеспокоило бы до утра, но то, что Юрий прозяб и пошевелился, подтолкнуло события. Он недовольно открыл глаза — вставать не хотелось, но не встать было нельзя.
Рядом, на такой же раздвижной походной койке, ежедневно приносимой Козловым из шкиперской, спал тоже голый лейтенант Ливитин, спал спокойно и прилично, не издавая звуков и не выпуская слюны из плотно сжатого рта: хороший офицер и во сне должен быть приличен и внушать уважение. Для этого еще в корпусе дежурный офицер будил четырнадцатилетних кадет и говорил вполголоса: "Кадет Ливитин, прекратите храп! Лягте на правый бок, дышите носом! Руку!.. Поверх одеяла!"
Но встать все-таки надо. На ковровой разножке у койки лежат носки, тельняшка и сиреневые фельдекосовые кальсоны (в отпуску разрешалось носить собственное белье). Сиреневый цвет кальсон мягок и приятен для глаза, трикотаж тонкий, на поясе шелк. У Юрия достаточно такта, чтоб не приехать в гости к брату в ярко-красных шелковых кальсонах, которые гардемарин барон Медем называет смерть девкам и которые употребляются исключительно для поездки в веселое место. Однако брюк и форменки все же не видно. Юрий сел встревоженно; в синей полутьме светлой ночи на круглой стене рубки поблескивает яростно начищенный прибор минной стрельбы, стальные щиты настила палубы чисты и пусты, брюк и форменки нет, нет и чехла на фуражке: они глубоко внизу корабля. Вестовой Козлов, заметив, что платье господина гардемарина имеет суточную давность и что чемодана при нем не было, дождался, когда господа уснули, все выстирал, прокатал и повесил в сушилку, заказав коку погреть утюг к побудке. Утром он принесет выглаженную и чистую одежду и, осторожно кашлянув над лейтенантом и гардемарином, скажет негромко:
— Вашскородь, так что половина восьмого.
Но это будет в половине восьмого, а был только четвертый час. Усердие не по разуму! Гардемарин пытается уснуть, но пиво беспощадно. Черт его знает, ничего не поделаешь... В таком дурацком виде неудобно пройти мимо вахтенного начальника в чистый, благоухающий сосной озонатора офицерский гальюн. Придется лупить полторы версты на бак, в неистребимую вонь карболки и аммиака командных гальюнов. Перспективочка!.. Юрий решительно влез в тельняшку и потянулся за кальсонами...
Боцман Пахом Нетопорчук медленно ходил по верхней палубе, осматривая свое хозяйство. Он высок ростом, плечист, грудь широка, и на ней висит никелированная дудка.
Дудка — это плоская коробочка с полым шариком на конце, в которую вставлена гнутая трубка. Свистеть в дудку — особое искусство. Для этого ее надо взять в руку, уперев шарик в ладонь, и, полусогнув над ним пальцы, сложенные, как для игры на скрипке, дуть в трубку; от силы дутья и движения пальцев над дыркой дудка меняет свой свист, от мягкого и глубокого до пронзительного и высокого; чтобы получить в свисте трель, надо языком сделать "трр". Существует до пятнадцати различных мелодий, которые нельзя изобразить никакими нотными знаками. Мелодии эти, как и многие флотские традиции, передаются из поколения в поколение изустно, так же как и секрет краски наружного борта или метод разворота весла при гребке.
Всякий унтер-офицер, боцманмат и боцман получает дудку в пожизненное владение как эмблему власти: унтер-офицеру всегда найдется чем распорядиться. Дудка висит на цепочке, тоже никелированной. Цепочка, разрешением тех же традиций, может быть употреблена для поощрения ленивого ударом по мягкой части тела (издавна названной "казенной", ибо ранее она принадлежала матросу не более, чем остальное корабельное имущество). На удар обижаться не следует; это просто грубоватая фамильярность старшего по отношению к младшему. Унтер-офицеры дудками дорожат и обычно имеют их собственные — серебряные, с серебряной же цепочкой. Строго говоря, это — нарушение формы, но офицеры с одобрением замечают серебряную дудку на груди, украшенной медалью: в масштабе унтер-офицера приобретение серебряной дудки означает ту же любовь к флоту и то же стремление к флотскому щегольству, которое заставило, например, командира крейсера "Богатырь" выкрасить борт и надстройки дорогим риполином за свой счет.
Боцман Пахом Нетопорчук не принадлежал к числу щеголей унтер-офицеров. Он хмур, исполнителен, заботлив, но не щеголь. Он всегда одет чисто и по форме, но несколько мешковато. Другие переделывают казенные брюки, добиваясь, чтобы зад был обтянут без складки. Нетопорчуку некогда думать о таких пустяках: корабль слишком велик, и на нем — тысяча мелочей, за которыми надо постоянно смотреть да присматривать. Нетопорчук — ютовый боцман "Генералиссимуса", его заведываемая часть — верхняя палуба от кормы до второй трубы со всем, что на ней находится. Он обязан беречь и содержать в порядке те вещи, которыми пользуются другие: тросы, бросательные концы, трапы, штормтрапы, чехлы вьюшек, вьюшки для тросов, скребки, лопатки, голики, торцы для драйки палубы песком и самый песок. Каждая вещь на корабле имеет своего хозяина, над хозяевами этих вещей властвует Нетопорчук, над Нетопорчуком — старший боцман, над ним — старший офицер. Линии подчинения на корабле подобны сложной схеме канализации тока, и все сходятся в одну точку: командир корабля.
Официально шкафутом владеет сейчас вахтенный унтер-офицер, он меряет палубу по правому борту: шестьдесят два шага от кормовой рубки до второй башни. Но дежурный боцман обязан поддерживать порядок в районе его видимости, где бы он ни был. Всякий унтер-офицер, даже и вне несения вахтенной или дежурной службы, также обязан восстанавливать нарушенный порядок, где бы он его ни заметил. Унтер-офицер отмечен нашивками и дудкой, и он не может не видеть вещей, нарушающих воинский и морской вид корабля. Нетопорчук проходил по палубе, вглядываясь в каждую мелочь; убрать и прибрать можно в любое время, на это есть вахтенное отделение, если оно занято — подвахтенное отделение, для обоих существует дудка.
Нетопорчук остановился у киль-блоков баркаса № 2.
Киль-блоки — это стальные подставки с приклепанными фигурными вырезами, обделанными кожаными круглыми подушками; на них, как в кресло, садится поднятый краном из воды баркас. Кожа носовых кильблоков была оцарапана и лохматилась. Значит, надо промазать ее маслом, придав заусеницам мягкость, и затереть потом пемзой, чтобы кожа опять стала гладкой и блестящей. Это будет поручено утром хозяину баркаса № 2 — второй роты, четвертого отделения, унтер-офицеру второй статьи Савочкину: номер баркаса сразу указывает его команду; на военном корабле система номеров, вещей и людей удобна и понятна, как и вся корабельная жизнь. Надо только, чтобы мысли и сердце были разграфлены так, как разграфлено расписание дня, висящее под стеклом в вахтенной рубке.
Нетопорчук разграфлен давно, четырнадцать лет въедаются в него эти неколебимые графы. Четырнадцать лет изо дня в день звучит побудка — летом всегда в полшестого, зимой всегда в шесть. Четырнадцать лет в полдень свистят соловьи к вину, в восемь утра горны приветствуют подымаемый флаг, в восемь вечера собирают на молитву и справку. Четырнадцать лет порядка и чистоты навсегда заслонили безалаберщину и грязь деревни. Всякий пол стал палубой, всякая лестница — трапом, всякая веревка — тросом, а бечевка — штертом. Всякий человек стал или офицером, или матросом, или вольным — последние непонятны и беспорядочны. Всякий поступок стал или разрешаемым, или запрещаемым. Все очень просто, если сердце и мысли разграфлены неизгладимыми графами судового распорядка...
— Ты куда? Пошел вниз, щучий сын! — прикрикнул вдруг Нетопорчук и хватил цепкой по подштанникам щуплого матроса, вылезшего из-за киль-блоков: выперла деревня на палубу в белье и без фуражки.
Матрос отскочил, как ужаленный, и крикнул высоко и нервно:
— Как ты смеешь, болван!
— Что-о? — сказал Нетопорчук, медлительно удивляясь. — Заспался, дубина, очухайся! С боцманом говоришь... Куда прешь в исподнем? Фуражка где?
— Да мне в гальюн... — сказал матрос растерянно.
— Вижу, что в гальюн. Моча в голову ударила, что порядок забыл! Какой роты?
Матрос помялся, потом сказал тихо:
— Да я не ваш... Пусти в самом деле...
— Что обозначает "не ваш"? Коли матрос, должен на всяком корабле в правилах себя вести. Как обращаешься? Прибавляй титул, говори: "Виноват, господин боцман!"
— Виноват, господин боцман, — сказал матрос еще тише.
— То-то. Низами без штанов надо ходить! — Нетопорчук в сущности не был ни злым, ни придирчивым, порядок восстанавливался, а матрос, видимо, робкий и вовсе глупый. — Сыпься вон в люк, да живей! Вахтенный начальник идет, он тебя благословит...
Но вахтенный начальник был уже виден, и скрыться было некуда. Лейтенанта Веткина поразил выкрик, разнесшийся в тишине рассвета, и он подходил к месту непорядка, играя кортиком.
— Кто здесь? Ты, Нетопорчук? Что у вас за базар?
— Виноват, вашскородь, — сказал Нетопорчук, вытягиваясь. — Так что матрос заспалси, вылез на палубу, как есть.
Левой рукой Нетопорчук показал на матроса, как он есть. Лейтенант Веткин оценил развратный вид нижнего чина. Отпустить было нельзя, от этого страдала дисциплина: матрос совершил проступок, матрос должен быть наказан.
— Что же ты, братец... — начал было лейтенант, но, вглядевшись, вдруг замолчал и пожевал губами. — М-да... — сказал он после и обратился к Нетопорчуку. — Оставь-ка нас на минутку!
Положение было затруднительным. Конечно, это брат Ливи, обедавший вчера на лейтенантском конце стола, против Веткина. С одной стороны, действительно разврат, этого даже серый новобранец себе не позволит. Но с другой стороны — гость кают-компании, брат лейтенанта, — все-таки неловко... Дернуло его вылезти на палубу в подштанниках, и чему их в корпусе учат?.. Черт его знает, глупая история!
Лейтенант Веткин избрал выход. Преступление должно быть наказано, но для наказаний имеются различные способы. Не обязательно сажать под арест или ставить под винтовку: можно отлично действовать на самолюбие гораздо больнее. Маленькое развлечение на вахте и остроумный урок гардишку... Кажется, Ливи называл его Юриком?
— Не спится, Юрий Петрович? Доброе утро! — сказал лейтенант Веткин приветливо.
Юрий стоял, будто свежепокрашенный суриком: красный и липкий от мгновенного пота, желая провалиться сквозь броню палубы. Если бы лейтенант расфитилял его с бранью, считая за матроса, — можно было бы отделаться коротким "Виноват, вашскородь" и исчезнуть в ближайший люк, чтобы посмеяться за утренним чаем в кают-компании над трагическим столкновением физиологии с усердием вестового. Но сейчас?.. Светского опыта у Юрия мало, еще меньше натренировано то верхнее офицерское чутье, которое различает, когда можно назвать старшего в чине шутливым его прозвищем, когда — по имени-отчеству и когда — официальным титулом. Это — особое искусство, тонкая игра на оттенках взаимоотношений и на обстановке момента; молодые мичмана — и те срываются за послеобеденным кофе и получают жестокий урок от старших, после чего кофе кажется без сахара, а жизнь — оконченной.
Юрий колебался между развязным тоном брата лейтенанта Ливитина и утрированной щегольской выправкой гардемарина Морского корпуса. То и другое — в кальсонах одинаково глупо, и он молчал, краснея сверх предела, до зуда, и мучаясь. Веселый лейтенант продолжал не замечать, что гардемарин в одном белье.
— Слушайте, гардемарин, — сказал Веткин, беря его под руку и мягко увлекая на ют. На юте — часовой у трапа, вахтенный унтер-офицер, рассыльный, вахтенный у склянок, дневальный на концах... Все видят поражающую взор пару: безупречного лейтенанта во всем белом и нелепую фигуру в тельняшке, в сиреневых кальсонах, без фуражки и в туфлях на босу ногу. Все видят, а рассвет с каждой минутой ярче...
— Слушайте, гардемарин, — продолжал Веткин нарочно громко, — по-моему, в вашей роте есть такой гардемарин граф Бобринский, длинный?
— Да... Так точно... — Слова выдавлены, как засохшая зубная паста.
— Удивительно милый юноша! Когда я как-то приехал к вам, в Морской корпус... — Последние слова лейтенант подчеркивает специально для часового у флага, который, сохраняя уставную неподвижность позы и лица, целится левым ухом угадать в разговоре, что это за птица в сиреневых штанах и тельняшке. Мученье продолжается. Лейтенант коротает вахту, беседуя на самые безобидные, самые внеслужебные темы, внутренне хохоча над уничтоженным гардишком и стараясь не замечать, как расплываются в улыбку лица вахтенных и дневальных: он знает, что гардемарин замечает это раньше его. Урок вежлив, блестящ и незабываем. Забавней всего то, что вдобавок к психологической муке гардемарин испытывает, вероятно, и физическую: не погулять же он сорвался с койки в одном белье?
— Извините, милый гардемарин, — лейтенант наконец сжалился, — как ни приятно мне с вами беседовать, но надо и послужить. Доброй ночи! Надо пройти по палубе, матросня вечно вылетает на палубу спросонок одетой не по форме! Советую приспнуть, до подъема флага еще далеко...
Он отпустил наконец локоть Юрия, остановившись перед трапом, ведущим почти отвесно в минную рубку.
Признаться? И опять в подштанниках проходить под насмешливыми взглядами матросни, из которой никто не остановит господина гардемарина, если его не остановил вахтенный начальник?.. Нет, лучше скрежетать зубами, корчиться, но ждать, пока этот подлец Козлов принесет спасительное платье! Юрий откланялся и поднялся по трапу в рубку.
Лейтенант Веткин, улыбаясь сам себе, отошел на ют и там, окончив развлечение, обратился к службе:
— Рассыльный! — голос резок, как хлыст.
— Есть рассыльный, вашскородь!
— Позови этого болвана.
Первым движением посылаемого матроса должен быть отчетливый поворот с одновременным опусканием руки; вторым и следующим — легкий и бодрый флотский бег. Рассыльный рванулся вслед за гардемарином, но по дороге впал в сомнение. Какого болвана? Вряд ли того, что в исподних, — тогда бы сказали: "Попроси господина гардемарина". Из вахты кого? Но все матросы одинаково болваны, если лейтенант недоволен.
Рассыльный, рискуя навлечь недовольство и на себя, возвратился к вахтенному начальнику.
— Которого прикажете, вашскородь?
— Этого... Нетопорчука!
Рысцой с бака подбежал Нетопорчук и замер в двух шагах от раздраженного лейтенанта.
— Что же ты, старый дурак? Ослеп?
— Виноват, вашскородь, — сказал Нетопорчук, еще не понимая.
— Который год служишь, а гардемарина от матроса отличить не можешь? Шляпа! А еще боцман!.. Чего ты на него разорался? Твое это дело, болван?
— Виноват, вашскородь, так что они за киль-блоками стояли...
— Что ты мне чепуху городишь? Какие киль-блоки? Ты что — по лицу не видишь, гардемарин или матрос?
— Виноват, вашскородь, так что за киль-блоками кальсонов сперва у них не было видно... Как вы с ими пошли, аккурат я разглядел, что на них кальсоны господские. Разве бы я позволил, вашскородь? Так что я службу вполне понимаю, кальсонов сперва не было видно, вашскородь!
Лейтенант Веткин подумал.
— Ну, ступай. В другой раз будь осторожнее! Завтра явишься к лейтенанту Ливитину, попросишь прощения, что обознался... Про кальсоны доложишь, это ты верно говоришь.
— Дозволите идти, вашскородь?
— Можешь быть свободным.
Нетопорчук отошел в сторону, смущенный и хмурый, и сорвал обиду на вахтенном матросе, прислонившемся спиной к броне боевой рубки:
— Ты чего краску задом мараешь, фефела!
Матрос отпрянул от рубки и виновато оглянулся, словно краска и в самом деле могла быть запачкана чистой форменкой.
— Развалился на шканцах, что в тиятре, а беспорядку не видишь!.. Это что?
Вьюшка манильского троса, на которую показывал Нетопорчук, была как будто в порядке. Но боцманский глаз видит зорче.
— Зашнуровать надо по-человечески. Глядишь, куда не надо, а под носом не замечаешь... Обтяни! Не чехол, а бабья юбка...
По трапу из рубки спускалась тонкая фигура в мешковатом белом кителе с лейтенантскими погонами. Фуражка низко надвинута. Новый офицер какой-то, шляются тут в гости, прости господи, разбери их всех! Вахтенный, подшнуровывая чехол, выставил зад на дороге офицера, и Нетопорчук пихнул его зло:
— Дай пройти! Не видишь!..
Матрос отскочил, и оба они проводили глазами гардемарина Ливитина, медленно и с достоинством следовавшего в кителе, фуражке и брюках брата в офицерский гальюн, пахнувший сосной озонатора.
Вахтенный фыркнул.
— Ты чего? — сказал Нетопорчук грозно. — Ты чего у меня фырчишь?
— Виноват, господин боцман, так что чудно... Даве вы его цепкой, а теперь...
— А вот это не чудней ли будет? Рассуждать выучился!..
Кулак у Нетопорчука крупный и крепкий, но показал его боцман больше с обиды на самого себя, и не для битья, а для острастки. Не бил людей Нетопорчук, хоть самого раньше били и в зубы и подзатыльником, как придется. Не приказано нынче людей бить; старший офицер, как в должность вступил год назад, собрал боцманов и унтер-офицеров и сказал коротко и внушительно: "Вы, сукины дети, до меня рукам волю давали... Чтоб я больше жалоб не слышал! Где в уставе насчет морды? Позор это — людей по морде бить, понятно? Если про кого узнаю, — вызову в каюту и так зубы вычищу, что забудет драться, не посмотрю и на нашивки... Поняли?" Старший боцман Корней Ипатыч слушал недовольно и потом унтерам жаловался на несправедливость: запрещают, а сами офицеры, того гляди, прикладываются — то биноклем, как вон лейтенант Греве сигнальщика Горбунова, то и просто кулаком, как трюмный механик. Но у Нетопорчука на это своя точка зрения: господское дело особое, офицеру виднее, чего можно, чего нельзя.
Вахтенный все же предпочел зайти за вьюшку, будто поправляя чехол, а Нетопорчук обеспокоенно задумался. Трудная флотская служба, за что выговоры получаешь!.. Завтра вот объясняй лейтенанту господину Ливитину, что кальсон в темноте не было видно. Обознался, это верно, а все же стыдно, как обгадился... Хороший матрос, да еще боцман, глаз должен иметь быстрый, господ должен во всяком виде отличать (офицеров вообще Нетопорчук в мыслях зовет господами — своя у них господская жизнь, господские слова и поведение)... Мало ли какие случаи бывают, когда без формы и без погон? Вон ревизор, господин Будагов, очень любят на купанье к матросам заплывать к выстрелу, наперегонки поплавать; хоть в воде и весь голый, а разве его от матросни не отличишь? Тело белое, нежное, голова хоть обритая вся, а все какая-то иная, господская, и взгляд другой, господский взгляд. Поди дай ему в воде тумака, да скажи: "Обознался". Небось потом под винтовкой научишься. В темноте по нюху узнаешь, сквозь броню угадаешь, кто за ней: офицер или матрос.
Конечно, гардемарин — вовсе не офицер, но все равно из господ, на офицера учится. И как их там ни одевай матросами, все равно господская порода во всем сказывается. Ишь ведь как заавралил: "Как ты смеешь, болван!.." По одному окрику мог бы разобраться, старый дурак, а вот теперь расхлебывай...
— Рассыльный! — сказал громко лейтенант Веткин, щелкнув крышкой часов. — Сбегай к вестовым, узнай, встает ли лейтенант Греве!
Рассыльный на носках пробежал мимо Нетопорчука, топотать на верхней палубе нельзя — под ней каюты. Значит, без четверти четыре. Нечего смотреть на часы: служба идет сквозь сутки, месяцы и годы, и каждому положению часовой стрелки соответствует свое действие и каждому дню недели — свое дело. На военном корабле не надо думать, гадать и угадывать. Нетопорчук приладился пальцами к дудке и выжидающе взглянул на вахтенного начальника.
— Свистать третьего отделения на вахту! — скомандовал лейтенант Веткин.
Нетопорчук засвистал пронзительно и долго.
Немыслим российский военный корабль без дудки. Всякое приказание на корабле предваряется дудкой. Приказание, отданное вахтенным начальником или старшим офицером, птицей летит по кораблю, гонимое свистом дудок из люка в люк, из кубрика в кубрик, пока не отыщет тех или того, к кому оно относится. В матросе же выработан условный рефлекс: свист дудки заставляет его настораживаться и ждать приказания, которое сейчас будет произнесено. Если приказание носит авральный характер, то есть относится ко всей команде, то сперва командуют: "Унтер-офицеры к люкам!" Тогда все унтер-офицеры разбегаются каждый к своему люку и, став над ним враскорячку, ухватывают дудку в ладонь и подносят ее ко рту, набирая воздух и косясь взглядом на ют или на мостик, откуда несется команда. Отданная нараспев команда покрывается свистом и трелью дудок, после чего "унтер-офицеры повторяют слова команды громким и ясным голосом без изменений и дополнений". Голоса у них громки, но, вопреки уставу, хриплы от постоянного покрикивания и отчасти от вина...
Вахтенный унтер-офицер, наклонившись, как и Нетопорчук, в люк по другому борту, свистел так же пронзительно и долго.
Немыслим российский военный корабль без дудки. Ритмическим подсвистыванием ее дают темп тяге снастей; резким, нарастающим свистом ее выгоняют сон из людей по утрам в подмогу горну; особыми переливами — соловьем — команду собирают к полуденной чарке вина; долгой замирающей трелью приветствуют поднимаемый и спускаемый кормовой флаг. При входе на корабль офицера полагается иметь фалрепных, выстроенных по двое на площадках трапа в готовности помочь выйти из шлюпки или поддержать оступившегося на ступеньках офицера, для чего на вахту выводятся люди, занимающиеся днем и ночью только этим; при встрече вахтенный и фалрепный унтер-офицеры свистят в дудки нежно, почтительно и длительно. По проходе офицера они дают особую короткую презрительную дудку, носящую наименование отсвистать фалрепных, которые враз поворачиваются, враз взбегают по трапу и враз исчезают в отведенном для них месте, сильно смахивая при этом на ученых собак...
— Вот, богова мать, рассвистелся, — сказал, заворочавшись, матрос, подвешенный под люком в церковную палубу, но сказал тихо. Впрочем, свист дудок заглушал его хриплый спросонья голос, и от этого свиста койки, свисающие с подволока, подобно неизвестным ботанику огромным плодам, закачались. Матросы зашевелились, подвертывая одеяло и соображая во сне: побудка или на вахту кого?
Отсвистав положенное, Нетопорчук опустил голову ниже в люк.
— Третье отделение на вахту! Койки взять!
От этого густого и оглушительного крика молодой матрос Егорчиков быстро вскочил с койки, объятый страхом внезапного пробуждения, и немедленно же получил крепкий удар в лоб; койки подтягиваются к подволоку высоко, чтобы имели вид, а не висели мешком, и сесть в них никак нельзя, можно только лежать, для чего, собственно, койка и сделана.
— Чего ты, дурной, скачешь? — сказал Нетопорчук сверху. — Спи дальше, забыл, какого отделения?
На койке номер кончается на четверку, стало быть, Егорчикову в самом деле можно спать еще целый час. Третье отделение помещается в той же церковной палубе, но дальше в нос; его и будят, незачем Егорчикову вскакивать. Молод еще, рожа глупая, со сна пошла пятнами, а на лбу зреет шишка.
— Да спи же, дурья голова, — сказал Нетопорчук почти ласково. — Порядок не знаешь! Не тебя ж будят, стало быть, спи...
В палубе рычащий и харкающий утренний кашель, шлепки босых ног и быстрая молчаливая возня с койками. Матросу полагается на вставанье пять минут: одеться, свернуть в ровную колбасу постельное белье, одеяло, подушку вместе с распорками, шкентросами, подвязывающими койку к подволоку, зашнуровать ее и вынести наверх сетки. Еще пять минут — на умыванье, гальюн и покурить, и пять минут остается еще для того, чтобы набить перед вахтой живот чаем и куском хлеба с желтым русским маслом...
Лейтенанта Греве вестовой начал будить за полчаса до вахты. Он будил его покашливанием, осторожным шепотом, неотвязным и почтительным приставанием.
— Вашскородь, так что на вахту... Вашскородь, полчетвертого...
Каюта тиха, душиста, темна. Спалось сладко.
— Вашскородь, кофе готово. Опоздаете, вашскородь...
Спалось сладко еще и потому, что Греве вернулся из "Фении" с последней шлюпкой.
— Вашскородь, извольте пробудиться!
— Слышу. Чего пристаешь? — сказал Греве ясным и бодрым голосом. — Как погода?
— Очень прекрасная, вашскородь. Тихо вовсе.
— Ну и ступай. Сейчас встану.
Но вестовой не ушел. Он знал, что этот ясный голос, в котором нет и тени сна, — только хитрый обман, чтобы перестали будить. Лейтенант уже снова заснул.
— Вашскородь, без двенадцати...
— Да, да, сейчас встаю. Как погода? Отлично... Ступай, Лещиков, ступай.
Тело нежится в чистом и ласковом белье, и глаза закрываются сами. Дыханье опять ровно. Вестовой решился — стрелка без десяти — и отдернул занавеску иллюминатора. Свет и свежесть хлынули в каюту, и сразу же пружинная койка показалась жесткой, пробуждение — насильственным и жизнь — отвратительной. Лейтенант сел на койке, зевая и морщась.
— Сколько раз тебе, болвану, говорить: не смей открывать! Буди в темноте, ведь знаешь!..
— Виноват, вашскородь!
— Проспал, шляпа! Опять поздно будишь...
— Так что вы не вставали, вашскородь.
— Врешь! Пошел вон, жернов.
— А вы не уснете обратно, вашскородь? — осторожно спросил вестовой, но, поняв по взгляду лейтенанта, что тот проснулся окончательно, быстро исчез за дверью. Вода для зубов принесена, белое платье приготовлено на кресле, платок в карман положен — более нечего тут делать. Раз озлился, теперь не заснет.
Выпить кофе не удалось, надо прежде всего тщательно одеться: желудок не виден, а плохо натянутый тонкий носок заметен. Застегивая портупею кортика, лейтенант Греве подошел к люку наверх и подождал начала боя склянок. С последним ударом, по традиции, вбиваемой Станюковичем с детства, он вышел на палубу навстречу Веткину. Лейтенанты на мгновенье остановились, выпрямившись и приложив руку к козырьку, и тотчас же сменили холодную служебную строгость лиц на обычную скучающую рассеянность.
— Собачья жизнь, Джипси, my darling, — пожаловался Греве, откровенно зевнув. — Спать хоцца... Сдавайте вахту.
— Две трубы, две мачты, справа Гельсинки, слева — море, а в нем вода, — сказал Веткин скучающе. — Капитуся на бережку припухает, подкинь ему катерок к семи тридцати.
В отношениях офицеров "Генералиссимуса" между собой культивировался тот великолепный тон внешнего небрежения службой, который особенно подчеркивал налаженность корабля: служба катится сама собой, как по рельсам, смазанным маслом, вахта должна быть исправна настолько, чтобы передавать было нечего, служба организована так четко, чтобы никаких неожиданностей не было, а хороший офицер, вступающий на вахту, должен сам знать все, что требует устав передавать по вахте. Все же приказания записаны бисерным почерком старшего офицера в книгу распоряжений...
— У вас отвратно поставлено наблюдение, лейтенант Веточкин, — сказал лениво Греве, одновременно незаметно и зорко оглядывая палубу и часового. — Капитуся вовсе не спит. В данный момент в египетском кабинете "Фении" он любит рыжую женщину...
— Неужели Хильду? — оживился Веткин. — Врешь!
— Выбирайте слова, маркиз. Самолично налопал собственного командира, когда он тащил ее по коридору в кабинет. Хильда была малость дернувши, но очень сосредоточенна и серьезна, comme un chien qui pisse dans un violon.
— Соображала, сколько содрать с таракана, — фыркнул Веткин, но, заметив подходивших унтер-офицеров, мгновенно согнал улыбку и выпрямился.
Они подходили напряженным строевым шагом один другому в затылок. Передний смотрел на лейтенанта Веткина вытаращенными немигающими глазами, повторяя в уме годами выученный рапорт, и, не доходя четырех шагов, остановился, приставил ногу и рванул туго вытянутую руку к фуражке. Рука, слегка задрожав на пружинящих мускулах локтевого сгиба, застыла у правого виска, и черные усы задвигались:
— Ваше высокоблагородие, в третьем отделении четвертой роты на вахту выведено унтер-офицеров три, нижних чинов четырнадцать, больных нет, арестованный один, расходных одиннадцать. Вахту принял исправно.
Он отступил на шаг влево, не опуская руки и взгляда, и на его место сделал шаг другой:
— Ваше высокоблагородие, за время вахты никаких происшествий не случилось. Вахту сдал исправно.
Лейтенанты опустили руки.
— Подвахтенные вниз, — сказал лейтенант Греве, и унтер-офицеры, повернувшись кругом, оторвали руки от виска и, одновременно начав шаг, пошли к выстроенным друг против друга вахтенным отделениям. Там они засвистели в дудки прямо в лицо своим шеренгам и рявкнули раздельно по слогам:
— Подвахтенные вниз!
Расходные и сменившиеся люди повернулись и бегом бросились к люкам, а сменяющиеся матросы — по своим местам.
— Вахту сдал, — сказал лейтенант Веткин.
— Принял, — ответил Греве. — Спи спокойно, моя дорогая.
Он проводил взглядом Веткина и, сощурив глаза, кивнул унтер-офицеру, медленно двинувшись по правому борту в нос, осматривая палубу. Хотя Веткин наверняка обходил палубу перед сдачей вахты, но с этого момента за палубу и за все, что на ней произойдет, отвечает лейтенант Греве, а на палубе тысяча вещей, которые могут опозорить вахтенного начальника.
Ют опустел. На нем остались часовой у голого еще кормового флагштока и кормовая двенадцатидюймовая башня — друг против друга, разделенные палубой, из которой торчат вентиляционные грибы над иллюминаторами офицерских кают. Орудия башни направлены матросу прямо в грудь. Кажется, что он поставлен здесь на вечный расстрел: три двенадцатидюймовых орудия целят в одну матросскую грудь месяцами, годами, десятками лет. Бесполезный тонкий штык его винтовки не колышется, — зачем? Матрос прикован к андреевскому флагу тяжкими кандалами устава и правил службы, он может только стоять статуей, охраняя покой командира, спящего внизу под его ногами в своей каюте. Он никогда не может сойти с места: орудия целят в грудь. Их снаряды — почти в человеческий рост; они так же тяжелы и равнодушны, как статьи устава, и, как статьи устава, они в руках тех, кто спит сейчас в каютах под надежной охраной молчаливых дул, направленных на матроса.
Чтобы сдвинуть эту башню и отвести дула орудий от матроса, нужна помощь многих людей. Нужны комендоры, чтобы повернуть в башне штурвал горизонтальной наводки. Нужны гальванеры, чтобы этот штурвал включил ток в муфту Дженни. Нужны минеры, чтобы получить этот ток из динамомашины. Нужны кочегары, чтобы был пар, который вертит динамомашину. Нужна вся команда, чтобы погрузить на корабль уголь, рождающий этот пар.
И тогда, когда все эти люди сделают то, что от них нужно, — орудия отвернут от матроса свои дула и часовой повернет свой штык вниз. Он разобьет им стекло светлого люка, и осколки посыплются в каюту командира, а вслед за ними в каюту влетит горячая пуля часового, в которой за десятки лет скопилась не видная лейтенанту Греве тяжелая ненависть.
Это будет только так: все вместе.
А пока — часовой стоит под вечным расстрелом, прикованный к андреевскому флагу неподвижным взглядом трех длинных орудий и липкой силою одной тысячи трехсот пятидесяти трех статей Морского устава.
|